Елена Дубельт-Зеланд.     Жертва

Е. Дубельт. Рассказ в сборнике «Мозаика» (Вильна, 1893)          Давно уже стемнело, дождь, падавший без устали целый день с самаго ранняго утра, перестал наконец и сменился туманной пронизывающей насквозь осенней мглой, сквозь которую мигали газовые рожки; по временам, резкий порыв ветра, словно по команде, разом нагибал в одну сторону все эти острые, светлые язычки, кругом становилось еще темнее и редкие прохожие, попадая в грязь, спотыкаясь, громко ворчали и проклинали скверную погоду, скудное освещение, в особенности же невозможные тротуары такого, между тем, большого, значительнаго губернскаго города, как В....
         По главной улице медленным, усталым шагом шла девушка невысокаго роста в стареньком, изношенном бурнусе и черном платке на голове; одной рукой тщательно придерживала она складки коротко подобраннаго платья, другой опиралась на свернутый дождевой зонт. Свернув на лево в узкий, мрачный переулок, она пошла еще тише; ноги ея безпрестанно скользили, она часто оступалась и раза два чуть не упала; в деревянных тротуарах местами вовсе не хватало досок или же они неожиданно прыгали и подскакивали под ногами идущаго. Кругом было пусто и тихо; мелкия торговки-еврейки, оживлявшия этот переулок своей суетней, пронзительными перекрикиваниями, азартным торгом, давно уже заперли свои крошечныя лавченки и разбрелись по домам; ничто не развлекало внимания идущей девушки и не нарушало хода ея мыслей, далеко не радостных, судя по тяжелым вздохам, вырывавшимся из ея груди. Выйдя наконец на громадную немощеную площадь с уныло светившимся по краям редким фонарям и каменным собором по средине, девушка стала храбро пересекать ее, с усилием вытаскивая ноги из грязи, при чем каждый раз слышалось в калошах зловещее бульканье. Перебравшись на другую сторону к двухъэтажному длинному строению, она толкнула незапертую калитку и направилась уже быстрее к невысокому каменному крыльцу.
         Здание шло полукругом вокруг обширнаго двора, засаженнаго по сторонам деревьями, с колодцем по середине. В обоих этажах, почти во всех окнах, приветливо светились огоньки. Это был церковный дом; в нем помещался весь причт собора и жило несколько бедных семейств, получавших квартиру по дешевым ценам.
         Девушка взошла в маленькия, совершенно темныя сени, загроможденныя кадушками, лоханками, какими-то досками, палками, пропитанныя насквозь запахом кислой капусты, еще чего-то едкаго, тяжелаго, и, осторожно обогнув лестницу, ведущую во второй этаж, отворила дверь направо.
          — Затворяй, затворяй дверь-то! — раздался при ея входе раздражительный женский голос. — Уморить мать что-ли хочешь?
         Девушка молча повиновалась и сбросив с себя дырявыя калоши, полныя грязи, начала раздеваться.
          — Что-ж не поздороваешься? язык что ли отвалился? — сердито продолжала ея мать, усердно стирая белье в корыте.
         Это была маленькая, тщедушная женщина, лет сорока пяти, но выглядевшая гораздо старше. Она стояла полураздетая в одной старенькой, ситцевой юбке, босиком; толстая, холщевая рубашка открывала ея костлявую, сморщенную шею, с напрягшимися жилами и страшно выдававшимися ключицами; из-под темнаго платка, повязаннаго на голове, безпорядочно выбивались реденькия пряди желтовато-седых волос и, обильно смоченныя потом, липли к красному, воспаленному лицу, с провалившимися щеками, заострившимся носом и маленькими выцветшими глазами, слезившимися от пара, стоявшаго над корытом. Худыя руки ея ловко, с каким-то ожесточением намыливали, подбрасывали, терли белье и выжав проворно, отбрасывали в сторону, при чем жалкая, впалая грудь высоко поднималась и опускалась: бедная женщина, видимо, изнемогала от усталости, но продолжала энергично работать.
         Эта комната и еще другая несколько побольше составляли все помещение, занимаемое псаломщиком Павловым с семейством, состоявшим из жены и пятерых детей. В первой из них с большой русской печкой в углу варили кушанье, стирали белье, обедали, пили чай, тут же спали все дети, за исключением старшей дочери Даши; пол здесь был кирпичный, стены грязныя, с полуоблупившейся штукатуркой, потолок бревенчатый, закоптелый. В переднем углу под темными образами без риз, с пучками сухих верб и висячей дешевой лампадкой, стоял простой, белый стол, такия же лавки шли по стенам, несколько табуретов, да две грубо сколоченныя кровати с соломенными матрацами, довершали жалкую меблировку. За исключением праздников, когда, по возможности, все прибиралось, приводилось в порядок, здесь царствовал невообразимый хаос: горшки, чугуны, ухваты, сковороды, терки, ложки, коробки с выщипанными куриными перьями, углями в перемежку, наполняли все углы, под ногами валялась всякая дрянь: старая обувь, веники, рогожи, на протянутых веревках постоянно висело детское платье, тряпки, разная рухлядь. И напрасны были все попытки, все старания старшей дочери придать этой комнате менее ужасный, отталкивающий вид.
          — Оставь, не суйся куда не спрашивают, — с сердцем кричала мать, видя, что Даша хочет разставить горшки на полке, только что ею прибитой или собирает в одну кучу разбросанныя тряпки, веники. — Тут работать надо, а не о порядках разных там думать, — ворчала Павлова, — стану я прохлаждаться да искать, что нужно.... мне, чтоб все под рукой....
         За то вторая комната, так называемая «чистая горница», предоставленная попечениям Даши, содержалась чрезвычайно чисто и опрятно. За линючей, ситцевой занавеской, разделявшей ее на две половины, стояла широкая, двухспальная кровать Павловых и сундуки с их скарбом; по другую сторону красовались неуклюжий, жесткий диван под красное дерево, два кресла в таком же роде и неизбежный круглый стол, затем по стенам несколько продавленных стульев, комод, покрытый вязаной салфеткой, а на нем маленькое, складное зеркальце, несколько книг, аккуратно разложенных, две, три грошевых безделушки. Над диваном, в черной рамке под стеклом, висел литографированный портрет котораго-то из преосвященных и несколько фотографических карточек «сродственников». В этой комнате занимался обыкновенно с сестрой Митя, мальчик лет восьми, здесь сидела по вечерам Даша, работая, чиня что-нибудь, читая; на ночь же диван служил ей постелью.
         В настоящую минуту, Митя, взобравшись с ногами на кресло, примостился к столу и глубокомысленно наморщив лоб, в пол-голоса бормотал что-то, водя пальцем по строкам порядочно истрепанной азбуки. Возле него, девочка лет четырех, с полненьким, но болезненно-бледным лицом, сосредоточенно надув губы, пыхтя, строила домики из засаленных карт, не обращая никакого внимания на двух остальных братьев, с веселым визгом возившихся на полу и уже несколько раз приглашавших и ее в свою компанию.
          — Что так долго пропадала? — угрюмо между тем допрашивала Павлова Дашу.
          — Где-ж мне пропадать?!... на уроке была... — нехотя ответила та, внимательно разсматривая подол своего сильно уже поношеннаго люстриноваго платья. — Экая досада, перепачкалась таки, — как бы про себя продолжала она, глядя с сокрушением на темную мокрую полоску, окаймлявшую низ юбки.
          — На уроке!... — с раздражением передразнила ее мать. — Знаем мы!... На уроке-то чай сговаривалась до семи сидеть, а теперь, гляди, девятый, а ты... — не договорила она, сильно закашлявшись и со стоном ухватившись за грудь.
         Девушка, молча, с горькой усмешкой сжала губы и направилась было мимо матери во вторую комнату.
          — Что-ж ты не отвечаешь, что-ж ты молчишь? — кашляя, задыхаясь, закричала Павлова, загораживая ей дорогу. — Я знаю, ты мне все это на зло, на зло.... Мол хочу и гуляю.... да... а вы тут надрывайтесь над работой, хоть поколейте, мне-то что? наплевать!... Я ведь барышня, как же? ученая, в гимназии была, не то что вы мужичье необразованное!... Я ведь белоручка.... У! гадина!...
         Голос разсерженной женщины дошел до самых высоких пронзительных визгливых нот.
         Даша остановилась. Свет от прибитой к стене маленькой жестяной лампочки ярко освещал ея неправильное, широкое лицо с желтой, болезненной кожей, с темными кругами вокруг небольших серых глаз, словно потухших, без блеску и жизни; две резко обозначившияся морщинки шли от носа к безкровным бледным губам, светлые волосы, гладко зачесанные назад, открывали высокий, умный лоб, скрашивавший несколько эту некрасивую, как бы преждевременно отцветшую, увядшую физиономию. И, конечно, никто бы не дал девушке ея двадцати лет, никто бы не поверил, что она еще так молода, в особенности, глядя на нее в эту минуту, когда она стояла, безсильно как-то опустив руки, уныло склонив голову на бок, выражая во всей своей позе что-то пришибленное, придавленное, производящее на посторонняго зрителя тяжелое, грустное впечатление. А между тем, ея неграциозная, не плотная фигура с широкими плечами, высокой грудью, казалось была именно из тех не ладно скроенных, да крепко сшитых, полных здоровья, силы, которыя встречаются преимущественно в низших классах, еще не изуродованных корсетами, стягиваниями и другими прелестями моды.
          — Что-же мне говорить? — ответила девушка, пожав плечами. — Ты сама отлично знаешь, что не могу-же я сидеть непременно час только, ни минутой больше. Ведь я помогаю моей ученице готовить уроки, заданные ей в гимназии и, следовательно, если не успела в один час что нужно показать, объяснить ей....
          — Так и до ночи?!.. скажите!... — злобно разсмеялась Павлова. — Ишь какая сердобольная к чужим-то!...
          — Да не сердобольная, а....
          — И это за шесть рублей в месяц! — не слушая Даши, продолжала кричать мать: — да еще чуть не восемь верст киселя каждый день хлебай.... Сколько одних башмаков износишь?!.. Хороши-же господа, нечего сказать!... Они рады, чтобы даром им.... Тьфу, сквалыжники они, вот что, а не господа!... — ожесточенно выкрикивала Павлова, снова принимаясь за белье.
          — Слава Богу, что хоть шесть рублей есть, — с горечью заметила девушка; — таких учительниц, как я — тысячи, а уроки?... где их взять.
          — Да, хорошо, очень хорошо! — с азартом, снова перебила ее мать. — То хоть двенадцать имела, а теперь на шесть съехала. Чего-же лучше?!.... расчудесно!...
         Даша вспыхнула. Она отлично видела и понимала, что мать устала, ем-то раздражена и теперь привязывается к ней, чтобы только сорвать свою злость, что, следовательно, самое благоразумное, отмалчиваться, но она сама чувствовала себя так измученной и занятиями с избалованной, ленивой девченкой, и тем громадным концом, который ей пришлось сделать по отвратительной погоде; на ея душе было тоже скверно, тяжело, а тут вдруг такой несправедливый, больной для нее упрек: она не в силах была смолчать.
          — Как будто моя вина, если мне отказали у Виноградовых?!.. возразила она. — Да я бы, кажется, Бог знает что дала, согласилась-бы на край города бегать, лишь бы заработать лишний рубль...
          — Говори!... а когда был урок, не дорожила им, не умела угодить!...
          — Господи, да который раз повторять вам, что Виноградовы отказали не потому, чтобы были недовольны мной вообще, напротив, а нашли мой выговор очень дурным, понимаете? Значит французских, немецких слов не могу произносить как следует, не умею.... Так, что тоже моя вина? Еслиб я с ранняго детства училась этим языкам или слышала вокруг себя, как другие говорят, еслиб с ранняго детства начали ломать мой язык и я....
          — Ах!... понимаю-с!... понимаю-с!... Это значит, зачем французиков у вас не было, вот оно что! — язвительно проговорила Павлова, разводя руками. — Так тебе мало, дрянь ты этакая, что на тебя последние гроши убивали, сами нуждались, голодали, а тебя, как заправскую барышню в гимназию отдали?! видишь, гувернанток захотела!...
         — Ничего я не хотела и не хочу, оставьте вы только меня, Христа ради, в покое. За что вы в самом деле мучаете меня с утра до вечера? Воротишься продрогшая, усталая, раздеться не дадут... набросятся ни за что, ни про что... проговорила Даша голосом, дрогнувшим от сдерживаемых слез.
          — Скажите! фря какая! уж мать ей слова не скажи! — окончательно расходилась Павлова. — Ах ты неблагодарная, где у тебя стыд?! Мы то ее холили да берегли, воспитывали, учили, Бог знает какую радость чаяли себе от нея, думали, на старости лет утеха наша будет, кормилица! а заместо того одно непочтенье да грубиянство!...
         — Что вы меня вечно попрекаете 'гимназией? разве я вас просила отдавать туда, просила? в свою очередь вспыхнула девушка. — Да лучше-бы мне никогда не знать ее... я счастливее была-бы... счастливее... И она горько заплакала.
          — Ну да, реви, реви теперь! Как-же! обидела мать, известно ведьма, поедом тебя ест.... А ты постой целехонький день за корытом, как я стою — меняя тон уже жалобно продолжала Павлова, — да как разломит тебя всю, согнет, так и узнаешь, каково сладко мне приходится!... Каторжная моя жисть, вот что!.. У других дочери, как дочери, первыя помощницы, а от тебя, прости Господи, как от козла — ни шерсти, ни молока... ни заработать тебе, вон как другия зарабатывают, ни в хозяйстве помочь!
         — Как-же я буду помогать, когда ты сама ни до чего не допускаешь меня, ничего показать как следует не хочешь! Разве я ленюсь, разве я не хочу работать?...
          — Да что толку-то что хочешь?... Вон, сегодня утром, много-ли настирала, сейчас и кровь из рук пошла; чугуна переставить не можешь, того гляди обваришься, щей порядочно сварить не умеешь, — презрительно возразила мать.
          — Так зачем-же не приучали меня во время к черной рабств: мыть полы, стирать белье, стряпать? Вам хотелось сделать из меня барышню, вам нравилось, что я сижу на одной скамейке с генеральскими дочками, что меня учат тому, о чем понятия не имеют дети ваших родственниц и кумушек!... Вы разсчитывали, что как только я кончу курс, золото посыплется на меня!... Не моя вина, если ваши планы, разсчеты не удались, не моя, не моя! — лихорадочно твердила девушка, вся дрожа от волнения. — Не моя вина, если вышла из меня барышня не барышня... что-то такое... что мне самой тяжело... тошно жить... опостылела жизнь... люди!... я сама себе!... — И она истерично разрыдалась.
         Павлова ничего не ответила и только, взглянув искоса на плачущую девушку принялась намыливать с еще большим ожесточением чью-то крошечную рубашенку; легкая, едва заметная судорога пробежала по ея лицу, очевидна, ей самой стало жаль дочери. В эту минуту раздался в соседней комнате отчаянный детский крик и оттуда вылетел маленький, толстенький карапузик, лет пяти, с взъерошенными вихрами, подозрительно красными щеками и глазенками, полными слез.
          — Мама!... мама!... Васька дерется!.. — ревел он, хватаясь за юбку Павловой. — Он меня по щекам... у... и за вихры... и....
          — Врешь ты, врешь! Ей Богу, мамка, он врет! — Из-за двери осторожно высунулась плутовская лисья мордочка Васи, старшаго на один год брата. Мы играли, а он первый начал драться....
          — Ан ты.... Ей Богу, он... все он! — отчаянно ревел мальчуган.
          — Я что сказала? сидеть смирно, не драться!.. что сказали, что сказала, подлецы вы этакие! И за каждой фразой следовали звучныя пощечины, щедро отсыпаемыя мокрой рукой матери появившемуся Васе, на котораго и обрушились все раздражение, весь гнев Павловой.
         Мальчик, в свою очередь, присоединился к реву брата и составил с ним раздирающий концерт.
         В дверь заглядывали Митя с младшей сестренкой, испуганно таращившей глаза.
          — Да замолчите-ли вы, пострелята?! — хрипло крикнула взбешенная Павлова, и схватив Васю за ворот рубашенки, принялась с силой трясти его, так что мальчуган весь побагровел и, казалось, задыхался.
          — Мама!.. мама! — умоляюще воскликнула Даша, делая безсознательно быстрое движение вперед.
          — Молчать! молода еще мать учить! дрянь! дармоедка! — свирепо огрызнулась та, выпуская, однако, Васю, который мгновенно куда-то исчез — А ты, чертенок, чего под ноги лезешь! — крикнула она на своего любимца Петю, продолжавшаго всхлипывать, и толкнула его. Ребенок растянулся и снова заорал благим матом: из носу у него побежала кровь.
          — О, хоть-бы поколели вы все и я с вами! — каким-то диким воплем вырвалось из груди Павловой и, бросившись на скамейку, она, в свою очередь, горько зарыдала.
         Даша проворно вывела Петю, в соседнюю комнату, уняла кровь, умыла и положила конец его горю и слезам, дав ему посмотреть картинки в одной из своих книжек; вынырнул из какого-то уголка Вася и через минуту трое младших дружески отнявшись, болтая и смеясь, весело перевертывали одну страницу за другой.
          — Что с матерью, не знаешь? приходил кто-нибудь без меня? — шопотом спросила девушка у Мити, принявшагося снова за свою азбуку.
          — Перепелиха была, вот кто, — таинственно ответил тот, — и ругалась-же как, страсть! Кричит: разбойники вы, безбожники, подавайте мне мои деньги, а не то к отцу протопопу пойду, мировому буду жалиться... у меня дочь на выданьи!... Уж буянила она, буянила....
          — А где-же отец? — перебила его Даша, сдвигая с видом страдания свои брови.
          — К Воскресенскому ушел, тот сам приходил за отцем на чай звать и мне, погляди-ка; пятак дал, ей Богу вот, посмотри.
          — Самовар чай убежал весь! — разорваться мне тут, что-ли! — раздался из соседней комнаты голос матери, давно уже утеревшей слезы, и достирывавшей поспешно белье.
         Даша бросила брата в быстро направилась в первую комнату.
         Сложив перемытое белье в чистую лахань и прикрыв последнюю от пыли тряпкой, Павлова вытерла красныя, напухшия руки и накинув на себя ситцевую кофту, тяжела опустилась на лавку. Не шевелясь сидела она вся разбитая, измученна», угрюмо, недоверчиво как-то следя за движениями старшей дочери, достававшей из стеннаго шкафчика чайную посуду, молоко, резавшей черный хлеб и, наконец, с усилием поднявшей и поставившей на стол громко шумевший самовар.
         Дети тотчас явились и разсевшись кругом стола, на перебой протягивали Даше свои глиняныя кружки. Мать, придвинувшаяся поближе, медленно, словно в раздумьи, но с видимым наслаждением прихлебывала свой любимый напиток и с каждой опорожненной чашкой лицо ея все более и более прояснялось; несколько раз искоса поглядывала она на дочь, сидевшую против нея, облакотясь с грустным видом на руки и задумчиво опустив свои наплаканные глаза. Наконец, Павлова не вытерпела.
          — Что-ж ты не пьешь чай? — почти ласково спросила, она дочь.
          — Не хочется, — был короткий ответ.
          — Да ты не дуйся на мать-то, — укоризненно заметила та, — одно слово ведь, мать!... И то опять подумай, каково мне самой приходится... силушки нет, так тяжело... Вон, тебя, не было, приходила Перепелиха, кабы слышала, как честила она нас тут... О, чтоб ни дна ей, ни покрышки..."
          — Говорил мне Митя — каким-то безучастным, упавшим голосом заметила девушка.
          — Ну, вот то-то и есть! А ведь, правду сказать, из-за кого и долг сделан, как не из-за тебя! Я не в попрек это говорю, — быстро добавила мать, заметив горькую улыбку Даши, — к слову пришлось.... За ученье заплати, книжки, тетрадки там, разныя купи, да и платье нужно хорошее, и чулки, башмаки, чтоб крепкие были.... Ну и пришлось, занять, а теперь, который год маемся, одних, этих самых окаянных процентов сколько переплатили.... Измаял, изсушил меня этот долг совсем, жизнь опостылела из-за него, минутки спокойствия себе не вижу.... Господи, твоя воля, да что это за судьба моя такая несчастная!.... — Она снова заплакала, но уже тихо, без всякой злости.
         Девушка продолжала сидеть неподвижно; из-под напухших век выкатились две крупныя слезы.
          — И отец. не стал на себя похож: приятны тоже ему эти крики да скандалы?... Человек он, смирный, тихий.... Да и совесть берет, как ни как, хоть и за жидовские проценты, а взяты деньги, стало быть, отдать их нужно... а из чего? в пору самим лишь с голоду не помереть.... Одна надежда была на тебя и то.... — Не договорив, Павлова громко всхлипнула. Даша тяжело вздохнула и повела плечами, словно ей вдруг стало холодно. — Пятьдесят ведь рублей еще осталось за нами! шутка сказать: пятьдесят рублей? откуда, где мы их возьмем, — продолжала между тем причитывать мать. И за что Господь Бог прогневался, так наказал нас!... Думали-ли мы, гадали, что так дело выйдет?... На старости лет да срам, горе какое!... к мировому вдруг!... ох, ох, ох!... — Она тоскливо замотала головой.
         Настало молчание. Даша не поднимала головы, мать испытующе с каким-то тревожным ожиданием на нее, утирая уголком кофты глаза.
          — Что-ж, доченька, долго нам так мучиться? или впрямь хочешь, чтоб опозорили своего отца, пустили нас по-миру? — глухо спросила она наконец.
         Девушка вздрогнула.
          — Мама! — жалобно, умоляюще проговорила она.
          — Что мама? Сама знаешь, стоить тебе захотеть, слово сказать, и долг будет заплачен, снимешь ты с нас эту петлю... ослобонишь от этой кабалы — Воскресенский сегодня опять сказал отцу, если....
          — Не говорите, не говорите, не упоминайте вы мне о нем! — воскликнула Даша, вскакивая из-за стола... — Не выйду я, ни за что не выйду за этого ненавистнаго человека, за этого грубаго мужика, пьяницу, нет, нет! Лучше в горничныя, судомойки пойду, милостыню просить стану!
         Мать вспыхнувшая было, сдержала себя однако.
          — Ах, Дашенька, Дашенька, от судьбы ведь не уйдешь! — жалобно плаксиво заговорила она, подвигаясь к дочери. — Что-ж делать, если линия тебе такая вышла. Ах ты, Господи, мой Боже!... Разве я зла тебе желаю, не люблю что-ли тебя?! Ты подумай только, человек он состоятельный, сама будешь хозяйкой....
          — Замолчите лучше, Христом Богом вас прошу! — с отчаянием вскричала девушка.
          — Да как молчать-то? Пойми, душа, ведь разрывается, заела, загрызла нас. Перепелиха, жилы повытянула.... а тут-бы нам спокойствие и тебе житье не такое, как теперь.... Денег у него много, даром, что такой-же псаломщик, как твой отец.... Человек не старый, солидный, детей всего троечка, а что там выпивает малость! эка важность, на то он мужчина, да и кто не пьет, посмотри.... Доченька, голубушка моя, взгляни на меня, пожалей.... исполни ты нашу слезную просьбу — выходи за него.... Богом заклинаю тебя.... на колени встану.... не губи ты нас.... согласись!
         И всхлипывая, Павлова действительно опустилась на колени.
          — Что вы, что вы? мама! мама! Встаньте.... успокойтесь! — твердила девушка, совершенно растерявшись и напрасно силясь поднять мать с полу.
          — Нет не встану, покуда не согласишься, так вот буду стоять перед тобой.... авось одумаешься, сжалишься.... Дашенька!...
          — Послушайте, торопливо перебила девушка, — дайте мне еще немного подумать.... обсудить... У меня голова трещит, мне тяжело... Я не могу ничего сейчас сказать... отпустите меня.
         И вырвав из рук матери свое платье, за которое та судорожно уцепилась, она схватила мимоходом большой теплый платок и выбежала в сени.
         Она задыхалась, в висках стучало; сердце быстро, неровно колотилось и замирало. Накинув платок на плечи, девушка села на верхней ступеньке крыльца, уронила голову на руки и тяжело задумалась. Неужели нет и нет другого исхода, неужели она должна принести эту ужасную жертву? — мучительно вертелось в ея мозгу.
         Кругом было тихо и темно; слабо отсвечивались громадныя лужи грязи, неясной темной массой чернели вдали оголенныя деревья, пахло сыростью и тяжелый, неподвижный воздух теснил грудь; что-то безотрадное, мертвенно подавляющее было в этом мрачном осеннем вечере.
         С безмолвной страстной мольбой подняла Даша глаза к небу, но и там было также темно и безотрадно: тяжелыя тучи непроницаемым покровом низко нависли над землей. Она снова опустила голову и жгучая тоска, страшное отчаяние сжали ея сердце.
         Вспомнились ей вдруг детство, гимназия.... Как весело, радостно, с какой гордостью бежала она бывало в класс, с потертой своей сумочкой в руках, тогда как знакомыя ея, дочери таких-же бедных родителей, как и она, ходили лишь в безплатное училище или-же сидели дома, помогали матери хозяйничать, учились стряпать, шить. С завистью глядели оне на ея форменное коричневое платье, люстриновый передничек, робко разсматривали ея книжки, не уставая, разспрашивали о гимназии. Хорошее это было время!... Дома, правда, грязно, тесно, дети пищат, мать постоянно бранится, ворчит, за то как хорошо в гимназии, не ушла-бы оттуда!
         Большия, светлыя такия чистыя комнаты, длинные корридоры с разными картинками по стенам, со множеством стеклянных шкафов, полных всевозможных чудес и птиц, и бабочек, и каких-то диковинных машин... Сколько веселых подруг; во время перемен беготня, игры, танцы... И никто-то не бранится, не кричит, знай только урок да не шали в классе — дурного слова не услышишь. Мать, и та постоянно твердит: учись, учись, барышней будешь! вон дьяконцова дочка в классныя дамы попала, больше 30 рублей в месяц получает, смотри, как рядится! так то и ты!.,.
         Даша учится, старается из всех сил, способности при том у нея хорошия, самолюбия много. Одна беда, некому дома помочь девочке, когда нужно объяснить, показать, бьется она иной раз, бедная, до поздней ночи, плачет даже.... За то, как весело, когда вызовут да поставят хорошую отметку, а когда раз, на так называемой золотой доске, висевшей над кафедрой, появилась вдруг и ея фамилия, как одной из первых учениц, она чуть с ума не сошла от восторга. В старших классах стало ей еще труднее, в особенности никак не давались Даше иностранные языки; но она не унывала, старалась, работала и шла, если уже не из первых, то все-таки одной из лучших учениц. Начальство, учителя ее любили, считали серьезной, трудящейся девочкой, с подругами своими она ладила, хотя нередко случалось, что заискивавшия в ней накануне, прося подсказать, дать списать задачу, на другой день смеялись над ея заштопанными локтями; старыми башмаками или с лицемерным видом спрашивали, что эта женщина в платочке, дожидавшаяся в швейцарской, ея няня или горничная? Тяжелы были для нея подобныя минуты. Хотя она нисколько не скрывала, кто ея родитель и как бедны они... тем не менее, хорошо, как-то легко чувствовала она себя в гимназии и праздники, каникулы не только не радовали ее как других учениц, но были самым тяжелым, скучным временем: с страстным нетерпением ждала она бывало начала уроков. И чем старше становилась она, тем сильнее привязывалась к гимназии, тем душнее, невыносимее казалась атмосфера, окружавшая ее дома. Она начинала относиться невольно критически как-то к своими близким, яснее видеть их грубость, невежество, заставлявшия ее часто глубоко страдать: Из педагогики, например, она знала, как следует вообще обращаться с детьми, чего требовать от них, дома-же видела, что мать нещадно чем попало колотит младших братьев за какую-нибудь разбитую чашку, тарелку или с ожесточением сечет за разорванное нечаянно платье, приговаривая: «не рви, не рви! щенок, коли сам заработать не можешь». Она затыкала уши, чтоб не слышать раздирающих жалобных криков, убегала в сени, где долго рыдала, возмущенная, сознавая в то же время свое полное безсилие. По возвращении в комнату ее ждала грубая брань, выговоры.
          — Самую видно мало драли.... Экая нежная какая, — ворчала Павлова. — Как оттреплю за косу, так в другой раз не шмыгнешь за дверь, а матери еще поможешь.
         В гимназии требовали от Даши аккуратности, чистоты, старались внушить любовь к порядку, дома-же она видела страшное неряшество, грязь и не смела лишний раз переменить белье, подмести, стереть пыль, не вызвав язвительных насмешек: «Скажите, какая акуратница... совсем барышня!... Ну, когда сама зарабатывать будешь и прихотничай сколько знаешь, а пока живи как отец с матерью живут; не глупее, не хуже они тебя, даром, что ты там ученая»...
         С грустью, с горькими слезами простилась наконец Даша с гимназией. Мать-же была в восторге, что дочка кончила курс, сулила ей просто золотыя горы, и, не уставая, хвасталась повсюду своей умницей, заработавшей еще ученицей за одни каникулы больше 20 руб., что-же теперь-то будет?! Девушка тоже твердо верила, что будет иметь достаточно уроков, так чтобы устроить себе вполне независимую жизнь и в то же время помогать своим старикам. Но, увы, время шло и не только радужныя мечты, Павловой, но и скромныя надежды ея дочери не сбывались; уроков у Даши почти не было, да и те, которые от времени до времени перепадали на ея долю, оплачивались весьма скудно. Тяжело ей было, но она не падала духом и с каким-то ожесточением искала работы, ходила, кланялась, просила — все напрасно.
         В гувернантки или даже бонны — ее не брали, так как она не знала практически ни французскаго, ни немецкаго языков, имела при том отвратительный выговор; в классныя дамы нечего было и думать, для этого требовалась протекция. Пробовала, она получить, место сельской учительницы, но желающих было в тысячу раз больше, чем вакансий, да и эти редкия вакансии замещались обыкновенно теми, у которых было кому похлопотать за них, во время замолвить словечко. С каким бы восторгом взяла она хоть место прикащицы, продавщицы, но и тут, перебивали ей дорогу более ловкия, красивыя, грациозныя, умеющия по заказу улыбаться, любезничать. Между тем, положение девушки в семье становилось все тяжелее и безотраднее: мать, разочаровавшаяся в своих надеждах, поедом ела ее; вымещала на ней всю свою злобу, всю свою горечь, душившия ее при мысли о трудовых деньгах, безплодно затраченных на воспитание дочери. Все, чем только может отравить жизнь грубая, неразвитая женщина, все было сделано Павловой. Но с тех пор, как Даша потеряла, к своему горю, урок у Виноградовых, для нея настал в полном смысле слова домашний ад: мать, словно обезумев, не унималась по целым дням, отец жалобно вздыхал и ходил понурый, убитый. При всем этом девушка была так одинока, ей не с кем было даже, как говорится, отвести душу. Всякия сношения с бывшими ея подругами по гимназии кончились, едва только захлопнулась за ними в последний раз дверь гимназии, да иначе оно и не могло быть: все оне принадлежали совершенно к другому кругу общества, нежели Даша, между ними и дочерью беднаго псаломщика не было ничего общаго. Что-же касается двух, трех из них по своему положению более подходящих к ней, способных понять ее, им было не до чужих страданий, с них достаточно было тяжести собственнаго горя, забот, нужды. А не могла-же Даша довольствоваться обществом знакомых матери или находить в нем удовольствие? Она предпочитала даже мерзнуть, безцельно бродя по улицам, лишь-бы не видеть разных кумушек, приходивших посплетничать, полгать, пожаловаться на судьбу, прихлебывая с ужимками водочку, до тех пор, пока носы не побагровеют, а язык не начнет заплетаться. Не могла она сойтись и с их дочками, племянницами, не знающих другой темы для разговора, как только о кавалерах, свадьбах, похоронах и т. п., глупо хихикающих при каждом слове и вздыхающих по своим предметам: военным писарям, архиерейским певчим, семинаристам. Не явилась и любовь, чтоб хоть несколько согреть ея измученное сердце. Даша сознавала, что она не красива и из самолюбия держалась далеко от мужчин, но еслиб даже который нибудь из кавалеров знакомых ей девушек и вздумал обратить на нее внимание, чем, кроме равнодушия, могла она ответить ему? Но она и не мечтала ни о любви, ни о замужестве, отлично сознавая, что при ея исключительном положении, брак в той среде, к которой она принадлежала по рождению, был-бы для нея невыносимой каторгой, возможность-же замужества при иных, более благоприятных условиях, она не могла допустить, так как обладала здравым смыслом и не любила, и не умела строить чудесных замков. За то, как часто проклинала она свое образование, не давшее ей даже возможности заработать себе как следует кусок хлеба, выбившее ее из родной колеи, развившее в ней такия понятия, потребности, стремления, которыя шли совершенно в разрез с окружавшим ее строем жизни. Ей указали на возможность иной, более светлой, разумной жизни, открыли новые горизонты, чтобы вслед затем запереть в той-же мрачной, душной среде, где она уже не могла быть ни счастливой, ни даже довольной.
         Дни шли за днями, не принося с собой никакого облегчения, ни даже слабой надежды на лучшее в будущем, ничего, кроме тех-же тяжелых сцен, того-же горя, тех-же забот. Последняя ея надежда, за которую она ухватилась, как утопающий за соломенку, сделаться портнихой или модисткой, и эта надежда исчезла: брали в ученье безплатно на год лишь девочек, она же, если хотела учиться, должна была платить за себя.... Нет для места, нет для нея работы, лишняя она какая-то на этом свете! Эта мысль, раз запав в ея голову, крепко засела там.
         Вот и теперь, сидя на крыльце, перебрав все свое прошлое, взвесив настоящее, она снова приходила к тому убеждению, что нет для нея исхода, нет возможности заплатить этот роковой долг и устроить свою жизнь хоть несколько сносно. А главное, этот долг, совершенно придавивший, уничтоживший ее! Неужели-же мать права, и остается одно только — выйти за Воскресенскаго? При этой мысли дрожь пробежала по телу девушки. Как отвратителен, как страшен даже был для нея этот человек. Угрюмый, неразговорчивый в обыкновенное время, подвыпив, он становился буйным, свирепым, нещадно колотил тогда старуху мать, детей и вогнал в гроб жену. Такой-то человек сватался вдруг к ней, и это сватовство переполнило чашу ея страданий; она уже не знала больше ни одной спокойной минуты, не могла ни есть, ни спать; мать, словно фурия, преследовала ее, переходя от брани, угроз, чуть-ли не побоев, к слезам, самым отчаянным, униженным мольбам выйти за Воскресенскаго.
         В то же время Павлова пустила в ход всю свою хитрость, всю свою ловкость, чтоб как-нибудь оттянуть с решительным ответом жениху и успеть убедить Дашу. Но тот вскоре проведал в чем дело и хотя в начале никак не мог поверить, чтобы эта девченка не соглашалась вдруг выйти за него, однако, это обстоятельство не только не оттолкнуло его, и как боялась Павлова, напротив, еще больше раззадорило его грубую, упрямую натуру, полную самаго дикаго самодурства. С отвращением и ужасом припомнила Даша, как три дня тому назад явился он к ним сильно подвыпивший, с налившимися кровью большими, бычачьими глазами, с блуждающим взглядом и заикаясь объявил, что если Павловы отдадут за него дочь, так уж он, так и быть, заплатит за них 50 р. Перепелихе.... Он не то, что другие голыши.... важность большая 50 р., захочет и больше кинет, а уж поставит на своем! Павловы замерли от радости, услышав великодушное предложение Воскресенскаго. После этого нечего было и думать об отказе, да разве Даша посмеет подумать об этом!...
         А девушка, которую мать считала в отсутствии, сидела тут-же за перегородкой на сундуках, не смея пошевельнуться, чтоб не выдать своего присутствия, и сердце ея сильно колотилось и замирало. Явилась водка.... Пил Воскресенский, пили отец, мать.... Голоса становились громче, оживленнее, чаще раздавались по столу удары громаднаго, волосатаго кулака жениха, кричавшаго, «что уж хочет, не хочет, а будет Даша его женой.... быть по его... такой уж у него нрав.... он, разумеется, не ей чета, невесту может сыскать.... не нищую... да уж так.... приглянулась ему, степенность ея, но треплет хвост без нужды, как другия, ну и образованная, ученая.... детей его сама грамоте обучит.... приятно все-таки, барышня не барышня, а все же не дура-мужичка, как его первая жена.... Главное, уж больно задала, внимания никакого от нея, смотреть не хочет, брезгует стало быть!.. Так погоди, голубушка, молода больно!... Он ведь не то что другие, всякому нос утрет и дьякону, и батьке, хоть самому архирею.... Захочет, работницу жене возьмет, сиди себе барыней.... Так-то!»
         Мать, нечаянно открывшая присутствие Даши, потребовала, чтоб та вышла к Воскресенскому, она отказалась; тогда тот с пьяным хохотом явился к ней, вздумал любезничать, захотел поцеловать.... Даша стала сопротивляться, боролась, кричала и вырвавшись, убежала на двор, где с ней сделалось дурно.... Вчера этот ненавистный человек снова было явился, но она успела скрыться.... Теперь отец сидит у него.... Так или иначе, но надо положить конец этой истории, терпеть дальше нет сил.... Но как?... Уйти?... Некуда.... никому-то она не нужна, ни на что, видно, не годится.... Ее охватило вдруг страстное желание покоя, вечнаго покоя, вечной тишины.... Мысль о самоубийстве мелькнула в ея голове; с некотораго времени она освоилась с ней, смерть не пугала ее: она чувствовала себя такой утомленной, разбитой; какие-нибудь три, четыре года убили ея энергию, уничтожили ея молодость, ея надежды, погубили, надорвали ея силы.... Зачем ей дорожить жизнью или жалеть ее? С тех пор, как сошла она со школьной скамейки, видела-ли хоть искру счастия, имела-ли хоть одну светлую, радостную минуту? И позади и впереди ея разстилался непроглядный, безотрадный мрак, такой же гнетущий, подавляющий, как и эта мрачная, осенняя ночь, окружавшая ее. Да, хорошо отдохнуть, ни о чем не думать, ничего не чувствовать, не страдать....
         Все пойдет своим чередом: мать попрежнему будет работать, браниться, ворчать, дети ссориться, голодать, отец вздыхать, охать, покорно гнуть спину, пресмыкаться, унижаться из-за лишняго пятака.... все люди вообще биться из за куска хлеба, давить, поедать друг друга.... но она уж ничего этого не увидит, не услышит.... Разумеется, об ней немного поплачут, погорюют, все-таки, хоть по своему, да любят ее.... в особенности отец.... Уж он-то никогда не мучил, не обижал ее!... Перед ея глазами встала тщедушная; сутуловатая фигурка с крошечным сморщенным лицом, выражающим прилежность, тупую покорность судьбе, с робкими, бегающими глазками. Не смея заступиться за дочь и остановить расходившуюся жену, безпокойно топчется он на месте, смущенно покашливая и почесывая свой лысый затылок. Сколько надежд он возлагал на свою Дашеньку, как мечтал бывало о ея блестящей будущности! И так жестоко ошибся в своих разсчетах. Бедный, бедпый старик! кроме забот, нужды, лишений, ничего-то он не видел в своей жизни, и любимая дочь и та дала ему одно лишь горе! А мать, разве ей легче? разве и она не была всю жизнь страдалицей, какой-то рабочей скотиной? Жалко, жалко Даше себя, свою загубленную жизнь, но ведь жалко и этих бедных стариков, желавших ей добра, счастия и теперь страдавших не менее ея.
         В ожесточенном, как-бы окаменевшем сердце девушки шевельнулось что-то мягкое, нежное.... А братья, сестра, чем они виноваты, за что они будут терпеть из за нея?! Да, из за нея, так как долг был сделан ведь не для них и пока он не уплачен, она не имеет даже права умереть!... Она обязана, должна принести себя в жертву.... И что значат каких-нибудь два, три лишние года страданий — больше она все равно не выживет, она это чувствует — в сравнении с тем спокойствием, которое она даст своим, выйдя за Воскресенскаго... какая это для них будет радость, какое счастие!...
         Чувство любви, заглохшее было под влиянием тяжелой жизни, всех этих ссор, сцен, снова поднялось в душе девушки, ей стали вдруг так дороги, так милы эти бедные труженики-родители и эти детушки, часто сидящия без сапог в проголодь....
          — Милые, милые, бедные вы мои! — прошептала Даша и на глазах ея навернулись слезы жалости, любви, глухой, щемящей тоски.
         В близи стукнула дверь у Воскресепскаго, жившаго, через сени от Павловых, затем, раздались знакомые неверные шаги отца, очевидно, возвращавшагося домой ужинать, но Даша продолжала сидеть на крыльце, не колеблясь более, ни о чем не думая, как бы в полузабытье, наслаждаясь тишиной, охватившей ее, проникшей в ея истерзанную, изболевшую душу.
          — Что-ж ужинать не идешь? — раздался голос матери, выглянувшей в сени.
          — Не хочется.... голова болит, — отозвалась девушка, с усилием шевеля губами — я скоро приду....
         Павлова исчезла, сердито хлопнув дверью и ворча что-то.
         Через несколько минут Даша встала; в теле чувствовалась страшная слабость, голова горела, руки же были холодны, как лед. Когда она вошла в комнату, домашние, поужинав уже, легли; из-за ситцевой занавески доносился уже сладкий храп слегка подвыпившаго отца и монотонное бормотанье молитв матери, сопровождаемое скорбными вздохами и тяжелым покряхтываньем. Постлав кое-как наскоро постель, девушка не раздаваясь, в изнемножении бросилась на диван и тотчас же заснула глубоким сном. Но долго еще молилась. Павлова.
          — Господи! сжалься, помоги, научи, вразуми ее! — шептала она, кладя земные поклоны.
         Смолкла, улеглась и она наконец, и в бедной квартирке псаломщика настали тишина и спокойствие. Слабо мерцала лампадка перед образами, — и дрожащий свет ея падал на бледное лицо девушки, неслышно стонавшей метавшейся, словно стараясь избегнуть чьих-то ударов.
         На другой день Даша встала раньше всех; она пожелтела еще больше, глаза ввалились и лихорадочно блестели, выражение осунувшагося лица было твердое, как бы даже суровое.
          — Ишь красавица какая! — сердито фыркнула мать, взглянув на нее за чаем. — Сиди больше по ночам на дворе когда добрые люди спят, так и насидишь себе.... а мы потом отдувайся, лечи....
          — Правда, Дашенька, не жалеешь ты себя, — жалобно подхватил Павлов. — Ах, да что же это я, старый дурак, совсем из памяти вон, спохватился он, заметив многозначительный взгляд жены и направляясь к стенному шкафчику, — ведь Кузьма Данилович вчера тебе гостинчик со мной прислал. Как же, говорит, для Дарьи Степановны, пускай не побрезгует....
          — Гостинчиков его мне не надо, — резким, неестественно-звонким голосом перебила Даша отца, доставшаго какой-то сверток из серой бумаги, а скажите ему.... что я передумала.... согласна выйти за него.
          — Господи Иисусе! — крикнула мать, всплеснув руками и роняя на под белье, которое собиралась переполаскивать.... Павлов так и замер посреди комнаты с раскрытым ртом; притихли и дети и во все глаза смотрели на старших, словно понимая, что происходит нечто важное, серьезное.
          — Правда? правда? ты согласна? пойдешь за него? — задыхаясь твердила мать, подскочив к девушке и судорожно схватив ее за руки.
          — Да, пойду, — тем же твердым недрогнувшим голосом ответила Даша, — но с условием, чтоб он сдержал свое обещание и до свадьбы еще заплатил наш долг Перепеловой....
          — Уж это как же! сам обещался, ведь.... уж будь спокойна... все будет, сделано.... не отвертится.... — забормотали окончательно растерявшиеся от радости Павловы.
          — Благодарю тебя, Господи, Спаситель наш! Радость, радость то какая! — вскрикивала мать, безцельно кружась по комнате и не замечая, что крупныя слезы струились по ея щекам. — Радость ты наша! спасительница! — И старики смеясь, плача обнимали, целовали спокойную, словно застывшую дочь, безучастно принимавшую их ласки; они принимались то благословлять, благодарить ее, то высчитывали ей все выгоды этого брака, то начинали превозносить доброе сердце Воскресенскаго.... Дети же с громкими, радостными криками толпились вокруг, подбирали разсыпанные отцем пряники, леденцы, выражая свой восторг по поводу предстоящей свадьбы.
         Об одном просила, молила Даша, не тянуть долго и поторопиться со свадьбой, что вполне соответствовало желанию матери, в тайне опасавшейся, как бы дочь не передумала вдруг; жених, в свою очередь, ничего не имел против этого не прошло месяца, как девушка стояла уже под венцом.
          — Ишь, невеста-то какая непригожая! — качая головами, неодобрительно отзывались про нее разныя кумушки, знакомыя и незнакомыя, не пропустившия такого прекраснаго случая поглазеть и по судачить.
          — Ой, голубушки мои, да чтой-то за невеста такая, шептались в толпе, — краше в гроб кладут и стоит себе истуканом, хоть бы слезинку выронила, словно и не ее венчают!...
         Ровным светом горела венчальная свеча в руке Даши; машинально крестилась она от времени до времени, машинально же, безстрастно отвечая на предлагаемые ей священником вопросы; ясно сознавала она все происходящее вокруг нея, отчетливо слышала каждое слово, произнесенное в пол-голоса кем-либо из окружающих, но в то же время ей казалось, что все это происходит не с ней, а с кем-то другим и двигаются, говорят не возле нея, а где-то там, далеко, далеко.... В голове чувствовалась какая-то пустота, легкий туман разстилался по временам перед глазами. Она не думала, ни о прошедшем, ни о будущем, она ничего не боялась, ни на что не надеялась, сознавая, что для нея все кончено, а там дальше-ли, короче-ли будет ея агония, продолжится-ли она несколько месяцев или год, два, более или менее будет мучительна? — не все ли равно!...
         Рядом с нею стоял жених, напомаженный, принаряженный, но со своим обычным угрюмым видом, косясь на толпившихся вокруг любопытных и не глядя на невесту. Что на нее смотреть-то? Теперь все равно, дело сделано.... Он сказал, что быть ей его женой, и поставил на своем, сломил-таки эту недотрогу-царевну!... Правда, дорогонько обошелся ему этот капризец.... Одними обещаниями не отделался, да и свадьба тоже на его голову садят.... Хотя и поколотил он вчера порядком свою мать, чтоб не разсуждала, когда не спрашивают, а все же старуха права: промахнулся он из-за этого дикаго упрямства своего. А все жена у него ученая, почище их попадьи будет и по французскому умеет.... Знай же наших!... Что тут?... поздно толковать!... За то.... теперь пошевеливайся, сударушка!... И по губам Воскресенскаго мелькнула жесткая многообещающая улыбка, а певчие заливались, выводя «Исаия ликуй!...»

 

Е. Дубельт. Мозаика. Очерки, повести и разсказы. Вильна. Типография А. Г. Сыркина, Большая ул., соб. дом № 88. Дозволено цензурою. 15 сентября 1892 года. — Вильна. 1893. С. 3 — 30.

 

Подготовка текста © Лариса Лавринец, 2006.
Публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2006.


 

Елена Дубельт-Зеланд   Проза

Обсуждение     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2006