Елена Дубельт-Зеланд.     Один из многих

Е. Дубельт. Рассказ в сборнике «Мозаика» (Вильна, 1893)          В комнате настало минутное молчание, слышалось лишь легкое поскрипывание пера, быстро набрасывавшаго длинные ряды цифр.
          — Что-же, вышло у вас, наконец? — вопросительно, с легким оттенком нетерпения произнес старший из двух гимназистов, занимавшихся за большим столом, безпорядочно заваленным учебниками и тетрадями.
         Спрашивавший был молодой человек лет восемнадцати, высокаго роста, худой, с узкими плечами, впалой грудью, с небольшой красивой головой на тонкой шее. Световой круг, отбрасываемый лампой, только-что внесенной лакеем, падал на его бледное чрезвычайно симпатичное лицо, с нежными правильными чертами; светлые, вьющиеся волосы открывали высокий лоб, испещренный явственно проступавшими голубоватыми жилками; красивые серые глаза, окаймленные темными кругами, глядели устало, и что-то грустное, болезненное было в очертаниях небольшого рта с бескровными губами, слегка опушенными пробивающимися усиками. Он сидел по-стариковски, безпомощно сгорбившись, опустив на ладонь левой руки свою горячую голову, и все существо его казалось необыкновенно хрупким, слабым.
          — Да нет, не выходит что-то, — протянул мальчик, почесывая затылок и глядя сокрушенно на свою задачу. — Что с вами, Николай Петрович, — с участием продолжал он, подняв глаза и тут только заметил необыкновенную бледность своего репетитора; — вы верно больны?
          — Нездоровится, немного голова болит — отрывисто ответил тот, протягивая руку к тетради ученика.
          — Вот в чем была ошибка и сделанная чисто по разсеянности, — сказал он после некотораго молчания, делая несколько поправок и указывая на них.—Видите, теперь ответ совершенно верен, — и взявшись за фуражку, он встал из за стола.
          — Николай Петрович, — нисколько нерешительно проговорил гимназистик, — мамаша просит вас не заниматься завтра со мной.... ея именины... будут гости и.... и.... Он остановился в полной уверенности, что сейчас последуют, как обыкновенно бывало в подобных случаях, возражения, упреки в лени; но репетитор утвердительно лишь кивнул головой и, пробормотав слабым голосом: «хорошо-с, прощайте!» торопливо вышел из комнаты.
         Накинув старенькую шинель и нахлобучив измятую от долгой носки фуражку, молодой человек спустился с широкой лестницы, устланной ковром, и очутившись на улице, с облегченьем вздохнул.
         На западе тянулась длинная алая полоса и было еще светло; с легким веселым журчаньем бежали по улицам мутные ручьи воды, увлекая за собой комья побуревшаго не растаявшаго снега; с громким, оглушительным гамом носились в воздухе целыя стаи суетливых галок, то дружно унизывая слабо блестевшие кресты церквей, то высоко взлетая к небу, начинавшему мало по малу темнеть и мигать звездочками, робко проскальзывающими одна за другой; в мартовском несколько резком воздухе с его запахом тающаго снега, прелой земли, чувствовалось уже легкое дыхание приближающейся весны, что-то живительное, бодрящее, заставляющее сильнее биться сердце, быстрее двигаться кровь, возбуждающее неясныя, но сладкия мечты, неуловимыя грезы. Не смотря на грязь, по тротуарам двигалась, оживленно болтая, смеясь, толпа гуляющих, но гимназист шел опустив голову, ни на кого и ни на что не обращая внимания, с усилием передвигая ноги. Несколько раз нерешительно взглядывал он на извощиков без седоков, медленно проезжавших по улицам или стоявших с унылым, скучающим видом по краям тротуаров, при чем рука юноши машинально опускалась в карман, ища там кошелька. Однако, он продолжал идти пешком хотя слабость все усиливались и голова начинала слегка кружиться.
         Никогда, кажется, не чувствовал он себя таким усталым, разбитым, как в этот вечеру, хотя ровно ничего не делал лишняго против обыкновеннаго и ходил столько-же, как и всегда: утром в гимназию, по окончании классов на урок — репетировать с двумя учениками, III-го класса, потом домой; пообедав, на второй урок.... Концы, правда, громадные; да ведь ему к этому не привыкать! Хорошо еще, что отказался от третьяго урока, мелькнуло в его голове, слишком уж было тяжело, да и экзамены близко, надо самому поусиленнее заняться. Экзамены.... а там!... и в воображении юноши встал никогда невиданный им, но заманчивый, влекущий к себе Петербург, университет, составлявший в продолжение долгих тяжелых годов главный предмет всех его надежд, всех его упований, дум.... Там, только там вздохнет он наконец свободно, узнает что такое жизнь, воля, притом попользуется хоть немного удовольствиями, развлечениями, побывает в театрах, музеях, Эрмитаже, насладится музыкой, пением... В Петербурге ведь все это можно иметь в сущности за ничтожныя деньги, а то и даром... Станет, конечно, и там давать уроки, если только будут они... Еще каких нибудь восемь недель, и он свободный человек, может спокойно жить, гулять, спать, делать что вздумается, не боясь подстерегающих взглядов надзирателей, инспекторов, не испытывая страха, что вот нечаянно из-за какого нибудь пустяка попадешь в глупую, но серьезную по своим последствиям историю, подвернешься под сердитую руку начальству, выронишь из кармана страшную улику преступления — портсигар с папиросами... Отправляясь в театр, уже не нужно будет предварительно обивать прихожия начальства, прося разрешения, как приходится делать теперь, хотя бы ехал даже с родителями. Скорей бы, скорей экзамены...
         Возбужденный этими мыслями, юноша пошел было быстрее, но вскоре остановился: холодная дрожь пробегала по телу, кровь била в виски, словно железный обруч мучительно сжимал голову.
          — Как мне нехорошо, уж не простудился-ли я? с испугом подумал он.
         К счастию, до дома было уже близко. Войдя через несколько минут в столовую, он увидел к своему удовольствию всю семью за чайным столом.
         Молодого человека приветствовали громкими, веселыми восклицаниями, живо очистили ему место, и в одно мгновение перед пим очутился стакан горячаго чаю.
         Висячая лампа ярко горела, обливая своим светом шумное молодое поколение Медведевых, побросавшее учебники, работу и теперь с аппетитом уничтожавшее громадные куски хлеба с маслом, булки.
         Мать, высокая, полная женщина с красивым, чрезвычайно энергичным, оживленным лицом и быстрыми, торопливыми движениями, суетилась возле самовара, разливая чай, перебрасываясь фразами то с тем, то с другим из своих птенцов, урывками принимаясь за какое-то вязанье крючком, при чем пальцы ея действовали с непостижимой быстротой и ловкостью. Но чем-бы ни была она занята, ничто, казалось, не ускользало от ея бдительнаго глаза, все то она видела, замечала и; говоря с одним, делала вдруг замечание другому, поглядывая в то же время на третьяго.
         Окруженная своим выводком, она представляла вполне тип наседки, хлопотуньи. Возле нея сидел муж — маленький, коротенький человечек, с добродушно-спокойным выражением неправильнаго, но чрезвычайно приятнаго лица. Медленно покуривая одну папироску за другой, он пробегал газету, составлявшую его единственное чтение. Старшая дочь, хорошенькая блондинка лет восемнадцати, сердито поглядывая на шумевших братьев, без устали' предлагала матери вопросы на счет чрезвычайно интерессовавшаго ее предмета, а именно: какого цвета, какого фасона будет новое обещанное ей платье, когда его пойдут покупать, к какому времени приблизительно оно может быть готово... Еще-бы! вчера в офицерском клубе она хотя и много танцовала, но туалет ея далеко был не из лучших, что испортило ей все удовольствие и заставило мать не раз сокрушенно вздохнуть. Вследствие этого решено было к следующему вечеру сшить новое платье и вследствие этого «приготовишка» Вася должен был отказаться от мечты пощеголять в новой фуражке, а вольноопределяющийся Петя от обещанных ему сапогов из хорошаго материала на смену грубым казенным, все-же семейство вообще лишалось на некоторое время третьяго сладкаго блюда.
          — Надо же на чем нибудь нагнать экономию, — говорила по этому случаю мать, — не воровать-же отцу! Да и мальчики не то, что девушки, походят в старом, не велика беда: их вывозить, не нужно, замуж выдавать также.
         Возле девушки, отчаянно размахивая руками, горячась, доказывал что-то вольноопределяющийся, проводивший вечера, благодаря снисходительности своего начальства, не в казармах, а дома. Отличаясь врожденным непреодолимым отвращением к книге, если только она не была французским переводным романом, он доплелся лишь кое-как до четвертаго класса гимназии, просидел в нем два года, вследствие чего принужден был оставить сей храм наук, и поступил наконец в вольноопределяющиеся, что составляло давно его заветную мечту. Ухарски заломив фуражку, ловко обтянув шинель, счастливый гулял он теперь по улицам, поглядывая на проходящих барышень, сильно заставлявших биться его чувствительное сердце, в свою очередь благосклонно улыбавшихся, при виде его смазливаго, веселаго лица, дышащаго юношеской удалью и беззаботностью.
         С неменьшим азартом возражал ему и кричал Вася, мальчик лет 12, с умной, плутоватой рожицей и живыми, огневыми глазами. Перейдя в III класс, он окончательно перестал признавать авторитет Пети, на том основании, что тот прошел лишь четыре класса, вследствие чего между обоими братьями происходили частыя, жаркия стычки.
          — Ну, что ты мне говоришь, ну, что ты мне говоришь? — горячился Вася, по своей привычке, отчаянно, для вящей убедительности, колотя себя в грудь: — ты сам в латинском языке ничего не смыслишь, а тоже учишь....
          — Я не смыслю? я не смыслю? гремел вольноопределяющийся, покраснев как рак: — да я это правило во втором классе еще проходил.
          — А все-таки не знаешь его, — упрямо стоял на своем мальчуган.
          — А ты не спорь, а лучше слушайся, когда старшие тебе говорят, — петушился юноша.
          — Старшие!... Пф!.. — презрительно отдул свою толстенькую нижнюю губу Вася: — Важность большая! добро-бы это был Коля, другое дело....
          — И Коля тебе то же скажет, дурень ты этакой! — окончательно разсердился будущий фельдмаршал.
          — Коля, ведь моя правда? Коля, ведь он мне неверно объяснил? Ты послушай... Нет, знаешь, что он сказал?!
         Наперебой, затрещали оба, обращаясь к медленно глотавшему чай, показавшийся ему невкусным и даже отвратительным.
          — Оставьте Колю в покой, видите у него голова болит, — ответила за того Варя, бледная, худенькая девочка лет 10 с серьезным не по летам личиком, и она нежно прислонилась головой к плачу своего любимаго брата.
          — В самом деле, что с тобой Колечка, — встрепенулась мать, встревоженно, испытующе глядя на сына: — ты ничего не ешь, не пьешь и такой бледный?.. Что с тобой, голубчик?
          — Как будто, немного нездоровится, — вяло ответил тот, поднимая понуренную голову.
          — Я знаю отчего... он целую ночь учился, все греческий долбил, — заметила Варя.
          — Да, немного не выспался; пойду лучше прилягу, и все пройдет,—видимо бодрясь, сказал Коля, заметив, что мать готова уже взволноваться.
          — Это лучше всего, ступай себе, голубчик! — живо подхватила Медведева. — А что? заплатили тебе сегодня Григорьевы? меняя тон, озабоченно спросила она.
          — Нет еще....
          — Как же это?! третьяго дня еще кончился срок! что это за неаккуратность такая с их стороны! Ты бы им напомнил.... Ну, вдруг, совсем не заплатят?!.. волнуясь проговорила мать.
          — Не безпокойся, мама, не такие это люди, — с легкой досадой возразил сын: — забыли, вероятно, притом всего двенадцать рублей....
          — Ах, не говори, не говори, разве такия вещи забываются! — Нет, ты им напомни, непременно напомни, энергично твердила Медведева. Как я подумаю, что из-за этих двенадцати рублей, ты каждый день бегаешь на край города и мучаешься с этими лентяями, — уже жалобно со вздохом докончила она.
          — Что-же делать, деньги, не достаются даром, возразил Коля...
          — Правда, правда!... А не откажись ты от третьяго урока... с видимым сожалением продолжала Медведева...
         Сын нетерпеливо пожал плечами:
          — Мне и самому было жаль потерять лишних восемь рублей в месяц, но положительно не хватало времени готовить уроки, — перебил он ее.
          — Разумеется, с новым вздохом подхватила мать ты лучше знаешь, что делаешь... Только бы летом нашлось достаточно занятий, да повыгоднее... Мне так хочется, чтоб ты накопил побольше денег для университета....
          — Гм, гм!... перебил жену Медведев и задумчиво погладил длинные седеющие усы, составлявшие предмет его гордости и тщательнаго ухода, когда он носил блестящую гусарскую форму и не изменил еще ей, перейдя в «питейное ведомство».
          — Да, братец, того.... мы и рады-бы помочь, да вон их сколько грачат сидит!... И при взгляде на свое потомство, омрачившееся было лицо его снова прояснилось.
          — Зачем ты это говоришь, папа? Бог даст обойдусь и без вашей помощи и, проведя с болезненным видом рукой по лбу, Коля встал из за стола.
          — Правда, правда, я все забываю, что ты у нас капиталист. — Ну, признавайся как велики, твои сокровища, весело разсмеялся отец.
         Мать тоже улыбнулась, взглянув с гордостью на своего первенца.
          — Это не мальчик, а золото! — с чувством сказала она, когда Коля вышел из столовой. Он вполне олицетворяет собою мой идеал: трудится, работает сколько сил есть. Иначе и нельзя в наше время. Я сама была воспитана в роскоши, а теперь, небось, не сижу, сложа руки. Что поделаешь? ведь хочется жить прилично не хуже людей.... Да что наше женское дело, вот еслиб я была мущиной!...
          — Этакие завистливые у тебя глаза, пошутил Медведев. А Колька, действительно молодчина, который вот год, и зиму и лето треплется по урокам притом сам хорошо идет, один из лучших учеников.
          — И бережливый какой, — заметила жена, — сколько зарабатывает, а копейки лишней де истратит, извощика никогда не возьмет.... Как мне в нем это нравится.
          — Вот и фуражка у него старенькая престаренькая, а новой не покупает, и так, говорит, прохожу, — раздался тоненький, серьезный голосок Вари: — Я знаю, он не прочь бы пофрантить, но нет, скупится на себя, а нам вдруг подарки делает, — волнуясь докончила она и бросила быстрый взгляд на хорошенькую серебряную брошку, эфектно выделявшуюся на темном платье сестры.
         Та поймала этот взгляд и слегка вспыхнула.
          — Что-ж такое? живо проговорила молодая девушка, — Коля милый, внимательный брат — вот и все. Ему доставляет удовольствие сделать подарок кому-либо из нас, и за это нужно быть благодарным, а не выводить истории, как ты это сделала на свои именины по поводу купленной им для тебя чернильницы.
          — Разумеется, из-за этого не стоило плакать и разстраивать себя и других, — вставила мать: — это вполне естественно, что старший брат, имея возможность, делает сестре подарок.... Чудная, любящая у Коли душа! вполголоса добавила она и задумалась.
         Хорошо было бы уделять ему, когда он будет в университете, хоть рублей 20 в месяц! Да нет, трудно. Удивительно, как это, так выходит, право: получают они до двух о половиной тысяч в год, деньги, кажется, деньги, кажется, не маленькия, есть свой домик, а все еле концы с концами сводят! И при том ведь живут так скромно, как только возможно, ничего лишняго себе не позволяют... Она, Марья Алексеевна, так даже обрывает себя во всем... одевается лишь, чтобы быть приличной и не стесняться в люди показаться, перевертывает, переделывает одну и ту же вещь сотни раз... Одним словом, бережет каждую копейку, это она может по совести сказать... Что только возможно, все дома шьет, с младшими репетирует, дочерям уроки музыки дает и на базар бегает, а все... Ея взгляд упал на старшую дочь, погрузившуюся в чтение какого-то романа, поставив локти на стол и опустив на руки свою хорошенькую головку. Плохая помощница Оля, да как требовать от нея?.. Выдет замуж, пойдут дети, тогда еще успеет наработаться, намучиться... пускай хоть будет чем вспомянуть тогда свое девичество. А все же... тяжелы, ох. как тяжелы эти выезды, наряды... ну, а без этого нельзя... так всегда это шло, да иначе и партии она не составит... У себя тоже нельзя не принять!... Молодежи, разумеется, много ли нужно? Подали чай с вареньем, яблок что ли и довольно, никаких ужинов, закусок, а вот эти карточные вечера, вот раззоренье!... И без них не обойдешься: нужно же жить как люди живут, не раззнакомиться же со всеми?!... И все-таки удовольствие; по целым дням работаешь, трудишься, хоть вечерком по крайней мере отдохнуть за карточками... Досадно только, что муж вечно проигрывает, никакой в нем выдержки нет, увлечется, смотришь, ремиз, да еще какой!... И продолжая быстро вязать кружевца, предназначенныя украшать юбки Оли, Марья Алексеевна вся погрузилась в воспоминание вчерашняго вечера, проведеннаго у знакомых, на котором Медведев своими ошибками вызвал единодушное осуждение и горячия нападки всех бывших там винтистов.
         Об этих нападках и ходе игры думал, в свою очередь, и сам Медведев, удалившейся в кабинет, где он в продолжении нескольких часов раскладывал свой любимый нескончаемый пасьянс.
          — Нянечка, я прилягу немножко, а ты через час разбуди меня, слышишь, непременно разбуди, — обратился Коля к старухе, сидевшей за учебным столом в так называемой детской, где спали и учились мальчики.
          — Слышу родной, разбужу ужо, ложись себе, — проговорила няня, поднимая глаза от чулка, который искусно штопала, и ласково глядя на своего питомца из-под громадных медных очков, придававших ея сморщенному добродушному лицу чрезвычайно комичный вид.
          — Тото-же, а то у меня на завтра ужасно много уроков, — и, поцеловав мягкую, ввалившуюся щеку старухи, выняньчившей не только его, но и всех его братьев, сестер, он прошел за деревянную перегородку и бросился на кровать.
          — Много уроков!.. А когда их бывает мало?! С озлоблением проворчала няня, сердито дергая нитку; — совести у них, окаянных, нет, антихристы какие-то, прости Господи!... Знай, морят детей...
         Долго ворочался Коля, напрасно стараясь уснуть; тело болезненно ныло, словно разбитое, голова мучительно трещала, а мысли против воли, ползли одна за другой. Он начинал забиваться, но слабый шум потревожил его. В комнату кто-то вошел.
         Это Петя уходит верно в казармы.
          — Шш, шш, разбудишь брата, сердито шепчет няня.
          — Да я не сплю, хочет сказать Коля; но какая-то непонятная лень, слабость охватили все его существо; он не в силах пошевельнуться, открыть глаз и продолжает лежать неподвижно, прислушиваясь к шороху; производимому братом, который одевается с подавленной злостью, бесясь, что ему приходится идти в казармы, швыряет башлык, с ожесточением обдергивает шинель.
         Вот хлопнула дверь; Петя ушел.
         Как неприятно теперь идти: темно, сыро, холодно, брр как холодно!.. И: Коля съежился, лихорадочно трясясь. Везде бегут грязные, мутные, ручьи и журчат, журчат словно говорят что-то... Ужасно быстро они бегут... все дальше, на много верст... ручейки в реки... потом в моря... Синее, безконечное море... носишься в лодке по волнам, так славно качает, убаюкивает, а над головой стоит жгучее знойное солнце... жарко... жарко!.. Мальчик безпокойно заметался, продолжая быстро, неслышно шевелить сухими запекшимися губами.
          — Воды, воды, хотя каплю воды! — снова бредит он. Но что это? он ничего не понимает, не может руки поднять!.. как тяжело...
         Все безпокойнее мечется Коля, глубокие вздохи, стоны вырываются из его груди, судороги пробегают по лицу, он видимо страдает.
          — Вставай же голубчик!... Господь с тобою, как ты разоспался!... Час уже скоро, все легли. — Вставай родненький! — слышится снова знакомый ласковый голос и, словно из тумана, выплывает морщинистое лицо старухи няни. Коля пытается приподняться, но тотчас с легким стоном опускает на подушки тяжелую, пылающую голову.
          — Оставь... оставь... завтра не пойду в гимназию... нездоровится... неясно бормочет он и снова в изнеможении закрывает глаза. Но не только на следующий день не пошел он в класс, прошло больше недели, а Коля все лежал опасно больной и пролетка доктора останавливалась каждое утро у подъезда Медведевых.
         Наконец, после долгих, томительных дней, мучительных ночей, больному стало лучше; все радостно перекрестились и вздохнули свободнее; прошел бред, уменьшился жар. Коля пришел в себя, узнавал всех окружающих, мог даже говорить, хотя с некоторым трудом. Опасность миновала. Прошло однако еще несколько времени, а мальчик все лежал.
          — Я чувствую себя прекрасно, совсем, совсем здоровым и хоть сейчас готов встать, еслиб только не эта противная слабость! капризно жаловался он.
          — Ничего, потерпи еще немножко, дружек, пройдет и слабость, улыбаясь утешала его мать. — Не правда-ли, доктор, еще каких-нибудь два-три дня и мой мальчик будет молодцем?
          — О да, о да, — бормотал доктор, старик немец, но доброе, честное лицо его однако не прояснялось и продолжало оставаться замечательно серьезным и озабоченным.
          — Что-же, доктор, скоро-ли поправится мой мальчик, приставала к нему Марья Алексеевна. Ведь скоро экзамены, нужно заниматься...
          — А! сударынь мой, какой тут экзамен — с раздражением отвечал ей доктор. — Не об ученьи думайть, а как здоровым быть, да... Ви должны успокайвать вашего сына, вот ваше дело, — внушительно, почти строго толковал он ей, — да, успокайвать, не давать волноваться, а ви сами — эх... сударынь мой!.. Организм слябый, ошень слябый, слишком много голова работал, много учился, мало кушал, гулял... сил вовсе, вовсе нет... ошень ошень слябый организм, повторял он, качая головой...
          — Боже мой, Боже мой! за что ты так наказываешь меня? горько рыдала Марья Алексеевна, запершись в своей спальне. Что-же это будет? что будет с ним, моим бедным мальчиком?!.. Все так прекрасно шло. Из первых учеников, и надобно-же такое несчастие!.. Она начала падать духом, да и как ей было не приходить в отчаяние? Разумеется, все дети одинаково ей дороги и любит она их всех одинаково горячо, ну, а все-же нельзя не сознаться, что легче ей было бы, заболей кто-либо другой из ея птенцов, только не Коля.
         Уже с детства выказывал он необыкновенное самолюбие, прилежание и в то же время почти болезненную впечатлительность и нервность. Как легко было воспитывать его: не приходилось прибегать не только к наказаниям, но даже выговорам, довольно было одного неласковаго взгляда, одного легкаго замечания, и мальчик менялся в лице, ходил совершенно убитым, пока снова не приласкают его и не покажут тем, что все неудовольствие на него прошло. Худенький, болезненный, он, однако, терпеливо просиживал долгие часы над учебниками, над латынью, которая так трудно давалась ему, не спал ночей, лишал себя отдыха, развлечений. Ему успели внушить, что вне гимназии для него нет спасения, что он должен во что бы то ни стало хорошо кончить курс, иначе он пропал, погиб окончательно. Но по временам и на него находили порывы резвости, минуты непреодолимой лени, когда мозг его окончательно отказывался работать, требуя отдыха, и мальчик положительно не в состоянии был взяться за книгу, не мог без дрожи отвращения вспоминать про гимназию.
         Уговоры, упреки, жалобы, слезы — все пускалось тогда в ход. Даже няня и та принималась ворчать на него.
          — Что это за срам такой! — говорила она — статочное ли это дело, не учить уроков?! Ишь что вздумал? был из первых, а теперь, гляди, и в последние попадешь и книжки, как в прошлом, году, в награжденье уж не получишь...
         Огорченный, пристыженный мальчик с еще большей энергией снова принимался за свои учебники. В продолжении многих лет Марья Алексеевна только и делала, что развивала в нем самолюбие, котораго и без того было более, нежели достаточно, приучала жертвовать всем: удовольствиями, отдыхом, развлечениями, лишь бы не дать другому опередить себя.
          — Ты способнее, умнее других, не давай же никому, Боже сохрани, перегонять себя. — Работай, выдвигайся вперед, кончай первым, это отзовется на твоей карьере, на твоей будущности, без устали твердила, она ему, и мальчик напрягал все силы, рвался вперед и готов был работать еще больше, лишь бы, действительно, никто не стал выше его, были бы довольны близкие его и не могли укорить, что он не умеет или не может исполнять как следует своих обязанностей.
          — Видите, дети, каков ваш брат?! Будете ли вы похожи на него, порадуете ли вы когда-нибудь нас так, как радует он? — говорила она остальным своим птенцам, поглядывавшим с уважением и некоторой завистью на старшаго брата, стоявшаго с такой радостной и вместе с тем смущенной физиономией.
         Да, все шло прекрасно и вдруг та болезнь!!..
         День ото дня больному стало совсем плохо. Он по целым дням не поднимал головы от подушки, лежа в полузабытьи, с трудом переводя дыхание, мучительно кашляя; он видимо слабел все больше и больше.
         Узнав как-то нечаянно, что Колю допустили заниматься, доктор пришел положительно в ярость, наговорил Марье Алексеевне кучу дерзостей, клялся, бранился по немецки, по русски, кричал, топал ногами и наконец угрюмо заявил, что это ея будет вина, если дело плохо кончится, так как с таким слабым, надломленным организмом вообще надежды на выздоровление мало, а тут еще близкие сами толкают беднаго мальчика в могилу. При этих словах с Марьей Алексеевной сделалась страшнейшая истерика. Она умоляла доктора спасти ея сына, целовала его руки, клялась, что во всем будет следовать его советам и не только не даст Коле в руки учебника, но и не позволит ему говорить о гимназии.
         Но было поздно; больной уже сам не в состоянии был думать о чем либо, не только что заниматься. Вскоре пришлось созвать консилиум, затем другой, третий. Доктора, освидетельствовав больного, измучив его своими вопросами, выстукиванием, выслушиванием, удалялись на совещание в отдельную комнату, откуда вскоре выходили с сосредоточенным и несколько торжественным выражением лица и спешили откланяться уклончиво, отвечая на тревожные разспросы родителей. Пользовавший Колю доктор-немец, после каждой консультации, становился еще молчаливее, озабоченнее, словно виноватый; избегал встретиться с вопросительным, умоляющим взглядом; Марьи Алексеевны и задумчиво просиживал несколько минут над больным, глядя с какой-то нежностью на его опущенныя прозрачныя веки, на вытянувшееся лицо с багровыми пятнами на щеках. Что думал добрый старик в эти минуты никто не знал, но только после этого голос его в разговоре с Марьей Алексеевной звучал грубее; жестче обыкновеннаго...
         Наконец, всем стало ясно, что надежды нет и близка роковая развязка; смерть стояла уже у порога, но пока в дорогом существе теплится хоть искра жизни, надежда на спасение, на чудо, наконец, не оставляет близких его. По желанию Медведевых созван был последний консилиум.
         День стоял солнечный, небо было совершенно ясное, голубое. Больной лежал немного утомленный, но спокойный, не чувствуя нигде никакой боли, не испытывая никаких страданий, ничего, кроме усиливающейся слабости. Солнечные лучи, перерезав комнату, образовали как бы светлый воздушный столб, и глаза Коли пристально следили за бешеным танцем мелких пылинок, кружившихся, носившихся в этой яркой полосе света. Подняв с некоторым усилием глаза, он устремил затем свой взгляд на ясную безоблачную синеву неба, видневшуюся в окошко и дышавшую миром и счастьем.
          — Как хорошо это небо, это солнце, вообще природа! мелькнуло в его голове. И сколько наслаждений, сколько |отрадных, сладких минут доставляла ему эта природа с того самаго времени, как он начал жить сознательной жизнью!.. В воображении его встали хорошо знакомыя дорогия картины. Вот сад их с уютными тенистыми уголками и мягкой, шелковистой, густой травой; яблони, вишни красуются, словно невесты, в своем бледнорозовом, уборе; молоденькая стройная березка, точно барышня, годовая к балу, вытягивается и быстро, быстро шелестит своими нежными, клейкими, только что развернувшимися листочками; пчелы озабоченно снуют; слышится легкое, едва, уловимое потрескивание лопающихся почек, а вдали торжественно гудят праздничные колокола, и звуки их несутся мерной, густой волной; солнце поднимается все выше и выше, разсыпая целые снопы жгучих лучей; дрожащия тени бегут по дорожкам. И больному вдруг показалось, что он чувствует на своем лице и горячее дыхание летняго дня и ласкающий, шаловливый порыв ветерка.
         Да, хороша, чудно хороша природа и как хорошо жить, наслаждаться всем этим... и как страшно умирать! — вдруг неожиданно для самого себя закончил свою мысль Коля и вздрогнул. Но он-то ведь не умрет... по крайней мере не скоро... о нет, нет... он так еще молод, даже не жил еще совсем: учебники, уроки, только и было всего... С чего это ему в голову пришло? Вся жизнь, все наслаждения, удовольствие, отдых — все это еще ждет его, все это для него впереди!.. Он еще только приготовляется жить. Что он до сих пор видел, знал кроме труда, занятий без отдыха по целым дням вечерам, ночам!.. от одного предмета к другому, от одной работы к другой... Уж сколько времени, как даже летом не имеет он полнаго отдыха!. Умереть?!. Нет, это невозможно, это было бы слишком несправедливо, ужасно!.. Ему так страстно хочется жить; как никогда еще не хотелось, и он будет, будет жить!..
         Но непреодолимый страх, помимо воли, наполнил вдруг его душу, мрачное предчувствие сжало сердце, он тоскливо вскрикнул и приподнялся. В эту минуту дверь отворилась и показались доктора, покончившие свое. совещание и уходившие; но странно, ни матери, ни отца, никого из домашних не было видно.
         Ну что, как моя болезнь, скоро ли я поправлюсь? хотел спросить юноша, но не мог; дрожащия губы не повиновались ему и он бросил на докторов один только взгляд, но что это был за взгляд!.. В нем выразилась и страстная жажда жизни, и томление, скука, весь страх, ужас смерти, и мольба о помощи, спасении... Это был такой трогательный, раздирающий душу взгляд, что даже сердца докторов, привыкнувших по своей профессии к картинам людского горя, страданий, даже эти закаленныя сердца содрогнулись от жалости и, словно виноватые, смущенно поникнув головами, отвернулись они от этого взгляда и молча, поспешно оставили комнату. Несколько секунд не двигаясь, как бы замерев, просидел Коля, не видя, не замечая вошедших между тем сестер, няни, не слыша их тревожных вопросов, вызванных видом его широко раскрытых остановившихся глаз с выражением дикаго ужаса смертельной тоски.
         С глубоким стоном упал он наконец снова на подушки. Он вдруг понял, почувствовал, что для него все кончено... Крики отчаяния, рыдания подступали к горлу и душили его, но ни один звук не срывался с побелевших, судорожно закушенных губ.
         Повернувшись к стене, он закрыл глаза и упрямо молчал, а крупныя слезы выкатывались одна за другой и падали на тонкия руки, судорожно прижатыя к груди. Никого, ничего нехотел ни видеть, ни слышать... Напрасно нежно, умоляюще заговаривали с ним братья, сестры, напрасно подходили к нему мать, отец, старуха нянька с жалкими, потерянными лицами, стараясь заглушить рыдания, и с страстной нежностью целовали его руки, шевелившияся, как-бы перебирая что-то, жадно ловили губами краешек его одеяла, моля взглянуть хоть только на них — он не шевелился, не отвечал.
         Что ему до них, до их ласк, любви? Всему этому теперь для него скоро конец!
          — Я не хочу умирать! Не хочу!.. О Боже мой, Боже мой!... — дико, раздирающе вскрикнул он, начиная задыхаться и метаться.
         Не сдерживая уже более своих слез, с горькими рыданиями окружили все постель умирающаго.
          — Душно, душно... тяжело... воздуху... помогите... да помогите-же!.. — раздавалось в комнате. Нянечка, где ты?.. возьми, защити меня!... — жалобно молил умирающий, судорожно обхватывая руками шею потерянной от горя старухи. — Мама, мамочка!.. мне страшно... слышишь... я боюсь... Варечка, папа!... да где-же вы... ближе... спасите, укройте, спрячьте меня!... — бредил он. — Разве вы не видите?... вот она... страшная, ужасная!... О Господи, за что?! Жить, жить!...
         И снова: воздуху, воздуху... душно!...
         Он задыхался все больше и больше, слов уже нельзя было разобрать, слышались лишь отрывистые, хриплые звуки, глаза помутились, смерть уже стояла тут...
          — Жизнь моя!... сокровище!... не уходи от нас, не покидай!.. — захлебываясь от рыданий, словно безумная, повторяла мать, упав на колени и билась головой о край постели.
          — Деточка моя, сыночек мой, радость наша, — задыхаясь всхлипывал отец.
         Варя как присела на полу; у ног умирающаго, так и осталась не сводя с него потеряннаго взгляда. В дверях виднелись смущенныя лица прислуги.
         Наступали сумерки; в комнате стемнело, но никто не шевелился, никому не приходило в голову зажечь огонь. Но вот стихли вдруг раздирающие душу хриплые вздохи, вырывавшиеся из высоко поднимавшейся больной груди, в то же мгновение смолкли рыдания; не слышалось ни звука, ни шороха, все оцепенело, замерло в тоскливом, мучительном ожидании... А с улицы продолжали доноситься грохот проезжавших мимо пролеток, смутный говор, разухабистые звуки гармоники, чьи-то бойкия веселыя выкрикивания: жизнь двигалась там обычной колеей, тогда как здесь продолжала стоять гнетущая, ужасная по своему значению тишина. Она длилась лишь несколько секунд, показавшихся всем мучительной вечностью, затем короткий, отрывистый крик, еще раз высоко поднялось худое высохшее тело и вытянулось уже безжизненным трупом.

* * *

Мозаика. Очерки, повести и разсказы (1893). Титульная страница          Снова светит яркое весеннее солнце, воздух тепел, нежен, просохшия чистыя улицы полны движения, шума, суеты.
         Далеко разносится стройное пение певчих, свечи тихо горят, медленно двигается длинная, пышная, погребальная процессия, за толпой провожающих, родных, знакомых, учителей, гимназистов тянется целый ряд экипажей. Да, это были пышныя похороны, на которыя до последней копейки истратили «проклятыя деньги», копленныя юношей столько лет и стоившия ему сил, здоровья и даже жизни. Торжественно покачиваясь, едет высокий, мрачный катафалок, но он пуст: искрясь, сверкает белый глазетовый гроб, засыпанный цветами, который несут на руках товарищи, учителя покойника, провожающее его с искренней печалью и глубоким сожалением. Убитые горем, ничего не видя, незамечая бредут отец, братья, сестры; мать, старуху-няню ведут под руки; тяжело повиснув на поддерживающих их руках, едва передвигают они ноги, глаз не видать, лица опухли, заплыли от слез.
         Еще нисколько минут, еще поворот и все кончено, и они уже никогда, никогда больше не увидят дорогого лица.
         Несутся печальные, словно стонущие звуки колокола кладбищенской церкви, широко раскрыты ворота мертваго царства. Процессия вступает в длинную аллею, засыпанную песком; по сторонам приветливо синеют памятники, весело играя на солнце своей позолотой; птицы звонко заливаются, словно вторят певчим; ветерок шаловливо шелестит засохшими венками, украшающими кресты могил, и доносит из соседняго леса смолистый живительный аромат; деревья слабо шумят своими молодыми, свежими листочками и мерно склоняют длинныя ветви, словно приветствуя новаго жильца.
         Замолкло пение, слышатся лишь конвульсивныя судорожныя рыдания и всхлипывания. У края глубокой чернеющей могилы стоит гроб, едва заметный из под массы роскошных венков и гирлянд. На белой подушке в пестрой рамке живой зелени покоится красивая, юная голова и, кажется, пышныя золотистыя пряди волос как то разметались, легкий румянец играет на щеках, длинныя шелковистыя ресницы спокойно опущены, губы полураскрыты как бы для улыбки, но в уголках их залегло скорбное, строгое выражение немого упрека.

 

Е. Дубельт. Мозаика. Очерки, повести и разсказы. Вильна. Типография А. Г. Сыркина, Большая ул., соб. дом № 88, 1893. Дозволено цензурою. 15 сентября 1892 года. — Вильна. С. 34 — 55.

 

Подготовка текста © Лариса Лавринец, 2006.
Публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2006.


 

Елена Дубельт-Зеланд   Проза

Обсуждение     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2006