Надежда Дурова.     Гудишки. Роман в четырех частях

 

Посвящается Ея Сиятельству
Княгине Татьяне Васильевне
Юсуповой

Ваше Сиятельство!
Примите благосклонно мои Гудишки. Я посвящаю их Вам в знак моей искреннейшей признательности, за то участие, которое Вы принимаете во всех произведениях пера моего.
Хотя по достоинству Роман мой и не заслуживает чести быть посвящен Вам, но, как я не могу уже лучше этого писать — здесь границы, в которыя природа заключила способности ума моего, то я и приношу Вам лучшее, что имею.

Вашего Сиятельства
преданнейший слуга
Александров

 

ГУДИШКИ

Гудишки. Роман в четырех частях. Сочинение Александрова. Санкт-Петербург: Тип. Штаба отдельного корпуса внутренней стражи, 1839. Титульная страни          Через год определения моего в Мариупольской гусарской полк, случилось что в одном из наших домашних походов, мы проходили тою самою частию Литвы, где два года тому назад квартировал Коннопольской полк, и теперь как нарочно, дневка наша пришлась в тех самых Гудишках, по которым я тогда плутала целую ночь и о которых жид-Арендатор разсказывал такую страшную историю.

         Обстоятельство дневки давало мне много свободнаго времени, и я разсудила употребить его на то, чтоб узнать подробнее о Гудишках. С этой целью я поехала в штаб, верст за пять от заколдованных двенадцати Гудишек, отыскала там знакомаго Ксенза-ректора и поселилась у него на целый день, с тем, чтоб непременно выспросить все, что толкуют об этих деревнях в народе и что именно дало повод к странному названию всех их одним именем.

         Ксенз-ректор, увидя меня, обрадовался, как мне казалось: «ба! вы уже Гусар и в добавок кавалер!..... хорошо! очень хорошо, молодой человек!.... в ваши лета очень лестен и этот крест и этот наряд!.... Ну, что ж — во многих ли душах неприятельских пришли вы мне исповедаться?... наперед прощаю и разрешаю.»

         Добрый старик продолжал говорить со мною все в этом тоне; он очень любил меня, но никак не считал столько зрелым, чтоб удостоить говорить мне о вещах важных, и он шутил со мною отечески, спрашивая не случалось ли мне впасть в искушение: — поворотить коня своего назад? только думаю, что храбрый Алкид не послушался бы вас в этом случае; кстати об Алкиде! Жив он? — и любопытство и веселость моя изчезли. Я побледнела. Крупныя слезы затрепетали на ресницах!.... «Убит!» сказал ректор, видимо тронутый: «Ах, как жаль!.... ну полно же, полно! — » Он обнял меня одною рукою: «какое дитя!... стыдись гусар!.....» Я наконец успокоилась, разсказала коротко несчастный случай, лишивший меня Алкида и наконец, увлекаясь воспоминаниями, пустилась разсказывать старому Ксензу о разных чертах привязанности и разумения незабвеннаго коня моего; без всякаго умысла дошла я до плутанья моего всю ночь по очарованным Гудишкам. Ксенз от души смеялся, представляя себе мое изумление, когда я, выехав из одних Гудишек, приезжала в другие, а там в третьи, в четвертые и так далее.

         «Чтож вы думали тогда, молодой человек? верно считали себя игралищем какой нибудь ведьмы?»

         «Почти так; отец ректор; хотя я им и не совсем верю; но видя, что Гудишки взяли меня в блокаду, обступили кругом, признаюсь, был очень рад, когда разсвет положил конец всему наваждению; в корчме, где я поставил отдыхать свою лошадь; жид разсказывал мне, что деревни названы так самим помещиком; и право, мне кажется, что в этом названии нет ничего гармоническаго, ничего такого, чтоб оправдывало странную мысль помещика, назвать все свои двенадцать деревень одним этим именем.»

         «Но это не была мысль помещика; это была случайность, неимоверно странная и необыкновенная.»
         «Вы знаете что нибудь об ней?»
         «Столько же как и другие. Предание, искаженное, выходящее из границ правдоподобия, с примесью чародейства, живет еще и теперь в умах простаго народа; из их нелепых разсказов извлекаются кой-какия догадки и соображения, по которым можно было бы дойти и до истины, но только все это предположительно; вернаго — ничего.»

         «Чтож говорят в народе?»

         «Для этих справок, я советую вам отнестись к здешнему раввину Самуилу, ученому, хитрому, умному Еврею и — в прибавок к этим достоинствам, до смеха суеверному! Вы осчастливите его, если попросите разсказать историю двенадцати Гудишек; это его конек; он разскажет вам это происшествие со всеми должными приправами: с непритворным ужасом на лице, в глазах; с содроганием; с восклицаниями и, наконец с поднятием рук к Небу!.... Вы увидите как это последнее телодвижение картинно в нем.»

         «Не слишком ли много чести, отец ректор, для жидовскаго раввина, что вы удостоиваете смеяться над ним?»

         «Кто вам сказал, что я смеюсь над ним? вот увидите сами; пошлите завтра к нему сказать, чтоб пришел к вам; он явится тотчас и тогда просто скажите ему, что вам любопытно знать для чего все двенадцать деревень названы одним именем; и он, нисколько не удивляясь, что вы с этим вопросом адресовались прямо к нему, сей час начнет разсказывать, и точно с тем участием сердца и воображения, как я вам описал.»

         «Последую вашему совету; жаль только будет, если ученый раввин Самуил наговорит мне тьму вздору и более ничего?»

         «Из этой тьмы вздору от вас будет зависеть выбрать что нибудь похожее па правду.»

         «И тогда вы сообщите мне ваши догадки?»

         «Если только нужно будет сообщать их — потому что верно оне будут одинаковы с собственными вашими.»

         Ректор не обманул меня. Самуил пришел по первому призыву и как только услышал, что дело идет о Гудишках, то сей час и вызвался на разсказ, говоря, что только он один может дать мне удовлетворительное понятие о сатанинской причине, вынудившей Графа Торгайло дать это название всем двенадцати деревням своим.

         Самуил облокотился на колена, наклонил голову, закрыл лице руками и остался в этом положении с минуту; но наконец сел опять прямо и, взглянув к потолку, с тяжелым вздохом начал говорить:

         О вей мир, вей мир! яке то было окропне здаржене! (iakie to było okropnie zdarzenie).
         «Надобно вам знать, что это случилось очень давно; когда еще Литва была Литвою и имела множество богов везде и для всего, то есть: была еще Княжеством и покланялась идолам; на этом месте, где вы теперь видите, разсеянныя по всему пространству, двенадцать» Гудишек, тогда не было ничего; тогда это был пустырь; заброшенное место, на котором никто не хотел селиться и только одна ветхая корчма, которую содержал бедной и больной Литвин, свидетельствовала, что здесь живут не одни волки.
         В эту-то корчму приехал одного вечера, толстый огромный человек, в Польском темно-зеленом кунтуше, с подбритым чубом и длинными усами; несколько слуг, его окружавших, называли его: «Пан Маршалек!» Вы, может быть, не знаете что такое маршалек! Это род дворецкаго или управителя; они служат в домах знатных и богатых вельмож Польских, и бывают обыкновенно из дворян.
         И так, пан маршалек, Станислав Клутницкий прибыл, как сказано, не задолго до заката солнца, к корчме больнаго Литвина, так звали ее во всем этом округе, потому что содержавший ее Литвин быль болен с самаго начала поселения своего в ней.
         «А что, хозяин, можно ли переночевать здесь?... будет ли у тебя довольно места: для людей, лошадей, собак, птиц, и найдется ли комнат хоть две порядочных для пана hrabiego Торгайлы: одна для его приемыша с нянькою, да для меня одна... — мы не прихотливы, как видишь!.. Ну, что же, есть все это у тебя?»

         Больной Литвин робко поклонился и отвечал голосом еще более робким, нежели каким был поклон его. «Ничего нет, вельможный пане! вот только эта большая корчма и эта большая хата, служат приютом нам и заезжим, если они случаются.»

         «Гм!... в сенях корчмы установится лошадей до тридцати!.... в большой этой горнице поместилось бы столько же людей еслиб только не много потеснились», говорил сам с собою, величавый Клутницкий, покручивая в раздумьи огромные усы свои:» но об этом последнем обстоятельстве нечего и думать; Торгайле тесниться!... а проклятый найденыш!... Граф для него одного готов превратить эту избу в бальную залу!... я не подержал бы гроша пари против червонца, что он не велит сию минуту обивать стены ея дорогими штофами, устанавливать зеркалами, вазами с цветами, курить благовониями; все это для того, чтоб не расплакался piekny Stasio, испугавшись черной избы!...

         Пока маршалек Клутницкий бормотал про себя свои разсуждения вслух, больной Литвин стоял перед ним как вкопаный, ожидал какое будет решение вельможнего пана.
         «Нет ли по близости твоей корчмы, какого другаго жилья получше?»
         «Нет, вельможный пане, на целыя восемь миль кругом нет никакого жилища.»
         «Что тут делать!» зачал снова говорить сам с собою толстый управитель: «что тут делать!... как осмелиться предложить гордому Торгайле эту гадкую, черную избу для ночлега?» Он обвел глазами все пространство комнаты, посреди которой стоял бледный как привидение Литвин, не спускавший потухших глаз своих с грознаго лица маршалка Клутницкаго; révue сделанное этим последним обезкуражило его совершенно; да и надобно согласиться что было от чего задуматься! не нужно терять много слов, чтоб дать вам понятие как красиво было жилище больнаго Литвина; его можно описать двумя словами: это была настоящая угольная яма, на полу которой или, лучше сказать, на дне была набросана солома, служившая, как видно, постелью хозяину с семьею, заезжим, если кого несчастье заводило сюда, и двум или трем козлятам с их матерью, единственному достоянию больнаго Литвина. И пан Станислав Клутницкий отворил опять дверь сени, чтоб посмотреть не лучше ли они будут чем горница, но, с досадою затворив их сказал: «ну пусть будет что будет!... Иоахим, садись на лошадь и ступай на встречу пану hrabiemu; скажи, что квартира занята, но не говори ничего о том, какова она.»
         «А если будеть спрашивать?»
         «Не отвечай; притворись, что не слыхал; дай шпоры лошади и поезжай впереди кареты!»
         «Право?. совет не дурен!.. притворись что не слыхал! но разве пан маршалек не знает, что Граф заставит услышать себя даже и того, кто от роду никогда ничего не слыхал? дать шпоры лошади! но Граф пошлет за мною пулю, которая без всяких шпор догонит и остановит меня в секунду! и так позвольте поблагодарить вас за совет, господин управитель, и если не придумаете чего лучшаго, так не пора ли уже мне отправляться?...» Клутницкий отвечал любимою поговоркою: «ну пусть будет, что будет!» и махнул рукою смелому Иоахиму, который в ту же минуту сел на лошадь и ускакал.

         Бедный, больной Литвин, все это время несмевший ни сдвинутся с места; ни переменить положены, или даже перестать смотреть в лице вельможнего пана, каким казался ему маршалек в своем бархатном кунтуше с золотыми кистями и шнурками, и с своею бургомистровскою осанкою; тучностию и важностию, бедный; больной Лптвин начал шататься от слабости, в глазах его потемнело и он, ища машинально за что удержаться, чтоб не упасть, схватил маршалка за вылет кунтуша, в то же время сильно пошатнулся и повис на этом длинном рукаве; за который держался;

         «Что ты негодяй,» закричал испуганный Клутницкий, который почел невольное движение Литвина, ни более ни менее, как покушением ограбить и даже убить его «пусти меня, łaydaku!... гей; хлопцы! сюда скорее!...» Но хлопцы не слыхали, они заняты были своими лошадьми, которых старались поместить как могли лучше, в грязных сенях или, лучше сказать, в крытом сарае корчмы.

         Тщетно управитель старался вырвать рукав свой из руки Литвина; судорожно его стиснувшей и — замершей! Литвин был без чувств.
         За стеною слышалось какое-то движение; как будто сдвигали что с места и ходили поспешно то вверх то вниз; маршалку показалось, что сто человек бегут к нему со всех сторон и он закричал так отчаянно о помощи, что в одну и ту же минуту прибежали люди Торгайлы и жена Литвина; последняя держала в руках свечу: «о мой бедный Рокочь!... уж не умер ли ты?....» Литвинка наклонилась к мужу, взяла его под руки и, чувствуя что он еще дышет, просила слуг Графа помочь ей; поднять его с земли и отнесть в каморку, в которой лежит их домашний скарб и в которой она сама местится с детьми. С трудом разогнули пальцы закоченевшей руки, держащейся за бархатный вылет кунтуша пана маршалка; но наконец успели, и двое слуг, взяв на плечи Литвина, пошли было за его женою вон из комнаты; но маршалек остановил процессию: «подожди добрая женщина, ты говоришь чтоб мужа твоего отнесли к тебе, разве у вас есть еще комната кроме этой?»
         «Есть вельможный пане, но только не комната, а маленькая каморка, в которой не где повернуться.»
         Литвинка сказала это равнодушно, покойно и продолжала идти, во когда слова Клутницкаго: — «я хотел бы посмотреть вашу каморку» поразили слух ея, она остановилась и отвечала торопливо и как будто с испугом: «она не стоит этого!... не стоит того, чтоб вы сделали шаг в нее!.... это настоящее логовище нечистаго животнаго!..» Такой отзыв и видимое безпокойство Литвинки возбудили подозрение маршалка.
         «Но чтож мешает взглянуть туда, где вы с мужем живете? Я, пожалуй, не взойду, если уже там так нечисто; но посмотреть хочу непременно и вот видишь, милая, для чего: у нашего Графа есть маленькой мальчик, ребенок годовой еще; это не сын его, Граф не женат, но приемыш этот любим Торгайлою более всех сыновей на свете! вот уже сто миль проехали мы и на всяком ночлеге у нас такая возня с этим, прости Господи, дьяволенком, что мы уже ни чему не рады стали! Пока не сыщем особливаго приюта его любимцу, до тех пор наш вельможный hrabia не дает никому из нас ни сна, ни покоя! И так я хотел бы видеть, не будет ли годна ваша лачужка для того, чтоб поставить в ней дорожную колыбель нашего малютки?»
         «Но там холодно, сыро, нечисто!.. как можно помещать нежное дитя...» Литвинка не договорила.... Слуги, повинуясь знаку маршалка, понесли мужа ея, который все еще был без памяти, и Клутницкий, ухватив ее за руку, потащил к дверям, говоря: «нужды нет! что будет, то будет, а я хочу видеть каморку и если она хоть сколько нибудь удобна, займу ее для нашего Stasia!» Литвинка бормотала что-то про себя, призывая всех своих богов на помощь, однакож шла, потому что и нельзя было не идти; управитель вел ее силою.
         Вышед в грязный сарай, сени или двор (на все эти названия имел право тот обширный, мрачный четвероугольник, в котором происходила эта сцена), слуги остановились, как потому, что Литвин начинал приходить в чувство, так и потому, что не знали куда нести его далее; они положили его на землю, говоря: «ну, теперь он ожил; дойдет уже и сам,» и хотели было отойти; но маршалек, показавшись в дверях корчмы с Литвинкою, велел им подождать.
         Увидя, что муж ея пришел в чувства, Литвинка поспешно вырвала руку свою из руки управителя; подбежала к несчастному больному, припала к нему и горестно воскликнула: «Рокочь! Рокочь!.... хотят занять нашу каморку! Рокочь вмиг очувствовался и проворно встал; «вельможный пан, конечно, будет так милостив, что не отнимет у нас этого теснаго, грязнаго угла, который один только нам остается, и где я с семьею имею всегдашний свой приют! сверх того у меня больные дети!...»
         «Что будет, то будет! я хочу видеть этот угол!»
«Но подумайте, что он темен, грязен, сыр и что воздух в нем будет заразителен для вас!....»

         Маршалек повторил свою любимую поговорку и велел слугам вести Литвина к его логовищу, потому что силы, минутно возвратившияся, снова его оставили.... Видя, что надобно покориться, чему нельзя противиться, Литвин указал куда надобно было идти и все они отправились на другой конец сарая, к углу, заставленному гнилыми досками, очень плотно одна с другою сдвинутыми.

         Прежде нежели они дошли до этого места, Литвин попробовал еще раз отвратить от себя посещение маршалка, представляя ему всю невыгодность, назначать для ребенка, мокрую холодную берлогу, спальнею; но Клутницкий вместо ответа повторил свое: «что будет, то будет» — и прибавил: перестань говорить вздор! что ты так уцепился за свой чулан! Мы хорошо заплатим за него если найдем пригодным!... Одна ночь ничего не значит, если ты и на дворе проведешь ее, а особливо если каморка твоя такова, как ты ее описываешь, так разницы будет не много.

         Бедный Рокочь, видя что все безполезно, сказал жене чтоб она шла вперед со свечею; когда подошли к гнилым доскам, то он, собрав все силы, вынул одну из них, и в отверстие это пропустив жену свою, спросил Маршалка: «угодно ему идти за нею, или....» Клутницкий не дал ему кончить: «все равно, все равно! ступай ты вперед, а вы идите за мною,» сказал он, оборотясь к двум слугам, «да смотрите же у меня! не отставать.»
         Пролезши по одиначке и то не иначе, как боком и с большим трудом для Клутницкаго, — процессия потянулась гусем вдоль темнаго и теснаго корридора, искусно скрытаго между двумя стенами сарая, которыя снаружи и изнутри казались только одною.

         Прошед шагов пятьдесят, маршалек остановил Литвина, положа свою тяжелую руку на его хилое плечо: «что будет, то будет, пан Рокочь! а ты не двинешся с места, пока жена твоя не воротится с огнем; куда она девалась?...» В самом деле Литвинка, как только увидела что все вобрались в отверстие, пошла проворно вперед, унесла с собою свечу и оставила в глубоком мраке узкое дефиле и толпу чрез него бредущую.

         Бедный Литвин пригнулся под тяжестию огромной руки легшей на плечо его. «Жена моя сию минуту выйдет к нам,» сказал он слабым голосом, «будьте покойны, вельможный пане; здесь все покорно вамь; но сделайте милость не гнетите так плеча моего, я насилу держусь на ногах.» В эту минуту показался свет на другом конце узкаго хода и маршалек снял свою руку с плеча Литвина и толкнул его легонько, говоря: «ну, иди же скорее!

         Вплоть у двери стояла хозяйка со свечею; Литвин вошел первый и стал к стороне, чтоб пропустить Клутницкаго и двух его людей; когда все они вошли в этот четвероугольный ларь — иначе нельзя было назвать места, куда привел их Литвин — тогда пан маршалек увидел сам, что всего лучше сделает, если уйдет опять назад: место, где они все стояли, тесно сжатые друг с другом, имело не более четырех аршин в длину и столько же в ширину; пол был ни что иное, как глина, крепко укатанная; окошко одно, маленькое, без стекла, задвигавшееся доскою; в одном углу стояло нечто похожее на кровать, если можно дать это название старой, згнившей двери, положенной на двух таких же отрубках, на этом ложе набросано было несколько соломы и покрыто грубым, изорванным сукном, остатком, кажется, старых плащей; несколько подушек ни на что так мало не похожих, как на подушки, потому что они не имели даже и фигуры им приличной; но были как-то неровно-осмиугольны, треугольны, пятиугольны, сшиты из всех возможных лоскутьев и выпачканы как нельзя более; две или три головы, которых туловища скрывались под суконным покрывалом, то выказывались вдруг из под него и ложились на подушки, то опять быстро соскользали с них и прятались в глубь мрачной своей берлоги!

         «Незавиднаж твоя спальня, приятель! сказал Клутницкий, спеша выдти из гадкаго, теснаго угла, который так не охотно был ему показан больным Литвином; но как все они столпились в одну груду, то ему довольно трудно было выбраться на свободу так скоро, как бы он хотел; и так желая взять более простора, он подвинул одного из слуг, так сильно, что тот, прижавшись к стене и не найдя в ней никакого упора, упал и, к изумлению маршалка, изчез из глаз его. «Это что значит?.... Куда девался Францишек! провалился что ли он?... Эй ты, Литвин! что у тебя тут такое?.... Клутницкий пошел к стене, поглотившей Францишка, и, к не описанному удивлению своему, увидел, что это была стена холстинная, или, лучше сказать, занавес, туго натянутый от потолка к полу; деревянные гвозди, которыми он, как видно, на скоро был прикреплен к нему, выскочили от тяжести упавшаго на холстину Францишка; он укатился под занавес, котораго край снова опустился на то место, где был прибит гвоздьми.

         Холстинная стена также легко уступила давлению руки маршалка Клутницкаго, как и толчку данному ей падением Францишка: она заволновалась, закачалась, отдалилась и открыла глазам любопытнаго управителя узкую, но чистую лестницу, с красивыми перилами. «А.. Литвин!... какия хитрости! у тебя есть жилье вверху! для чегож ты скрываешь его, глупец! ведь твоя выгода в том, чтоб его нанимали, платили тебе деньги!!.. для чегож и корчму содержать как не для этого!... Гей, вы! ступайте за мною. Что будет, то 6удет, а жилье верхнее осмотреть надобно. Ну, хозяйка, ступай вперед со свечею...»' Но хозяйки уже не было, а Литвин лежал без чувств и свеча стояла близ него на полу. «Опять!» воскликнул удивленный Клутницкий, «что за колдовство такое? что шаг, то безпамятство!... останься ты при нем, Францишек; а ты возьми свечу, Тодеуш, и пойдем со мною вверх.

         Человек пошел по лестнице, на верх, маршалек за ним; на верху лестницы первый остановился и дожидался пока толстый пан Клутницкий постановил ногу на площадку; тогда он, поворотясь спиною к лестнице, протянул вперед руку, в которой держал свечу, желая чрез то осветить более пространство; но в этом не было надобности; площадка, не более сажени в длину и ширину, оканчивалась против лестницы дверью, а с боков просто бревенчатыми стенами.

         И так ничего не было естественнее для пана маршалка Клутницкаго, как сказав: «что будет, то будеть!» подойти прямо к двери; он уже взялся за нее рукою, чтоб отворить; но отчаянный крик Францишка, оставленнаго при безчувственном Литвине, заставил и пана и слугу броситься опрометью вниз!... Прежде нежели Тодеуш сбежал, а пан Клутницкгй свалился к подножию холстиннаго занавеса, крик Францишка превратился в хрипение. К счастию ужасная перемена эта не лишила Тодеуша присутсвия духа: он быстро поднял занавес, ловко проскочил под него, не загася свечи, и увидя что Литвин, с помертвелым лицем, выкатившимися глазами, стиснутыми зубами, держит обеими руками шею Францишка, со всем уже побагровевшаго, бросился как молния, схватил руки Литвина, и видя что он мертв уже, принялся разгибать его пальцы без больших предосторожностей и отделил их наконец от горла своего товарища, не заботясь в каком виде будут они носле этого.
         Получа свободу дышать, Францишек поднялся с земли; он толкнул ногою труп Литвина: «вот проклятая Литовская собака !.... чуть не удавил!»
         «Да как это случилось?... как ты допустил до этого?... как мог он сладить с тобою?» Вопросы эти делал пан Клутницкий, теперь только оправившейся от испуга и от невольной быстроты вояжа своего сверху лестницы вниз.
         «Я наклонился было к нему,» отвечал Францишек, «чтоб послушать не дышет ли он, а в эту самую минуту проклятый колдун и схватил меня за шею; да так стиснул, что если бы не ты, бравый Тодеуш, то теперь я был бы похож на своего обидчика.»
         «Позовитеж еще кого нибудь из людей, да вынесите труп его в сарай,» сказал Клутницкий; «да еще надобно сыскать жену и сказать ей, что муж ея упал в последний свой обморок.»

* * *

         «Ах, Рокочь! Рокочь!... по телу твоему пройдут к ней!... Сбылось пророчество!...» Так говорила жена умершаго, стоя на коленях близ тела его, лежащаго на земле. Бедная женщина не плакала, но бледность лица ея не разнилась от бледности мертвеца.

         Раздался стук подъезжающих экипажей!... все бросилось на встречу пану hrabiemu; когда думать о мертвом теле беднаго крестьянина, надобно спешить умилостивить грознаго вельможу.... «Нет сомнения, что место ночлега ему не понравится!... Не понравится?... то есть взбесить его!.. ну, да пусть будет, что будет! лучшаго нет!... вверху разве!... да мертвец у лестницы!... не успели убрать!.» Все это бормотал толстый пан Клутницкий, спеша к воротам, у которых остановилась большая карета (то есть огромный экипаж, который, может быть, и не походил на карету, но я так называю для того, чтоб вы лучше поняли разсказ мой) — и так экипаж Торгайлы остановился у ворот корчмы; маршалек подошел и кланяясь подобострастно, спрашивал: не угодно ли будет Графу, прежде нежели избрать эту корчму своим ночлегом, взглянуть на ея удобства?... я потому только осмелился занять ее для отдохновения ясневельможнего пана hrabiego, что в окружности нет со всем никакого жилья; что на пространстве шестидесяти верст одна только эта корчма и есть, в которой можно укрыться от суровости осенней погоды и дать отдых измученным лошадям.

         Не отвечая ни слова, Граф вышел из своего рыдвана и подошел к такомуж точно другому, спрашивая в полголоса: «а что, Теодора? Stasio спит?»
         «Спит, Ваше Сиятельство.»
         «Хорошо; сиди же с ним покойно; я пойду посмотрю сам где его поместить.»
         Торгайло пришел в сарай и, пожав плечами при виде его грустной наружности, спешил отворить двери в избу и — затворил их еще скорее нежели отворил: «Клутницкий!»
         «Что угодно Графу?»
         «В какую берлогу завел ты меня? что это такое?»
         «Корчма, ясневельможный hrabia; заездная корчма и более ничего!»
         «Но не с ума ли ты сошел?.... как можно тут расположиться?»
         «Чтож делать, сиятельный Граф! я уже докладывал вам, что на шестьдесят верст кругом нет никакого жилья, ни даже такого как это!»
         «Ну, так исправь его,» сказал Торгайло вспыльчиво.»
         «Если прикажите?» отвечал маршалек, кланяясь низко и в туж минуту послал людей к огромному возу, сопровождавшему пышные экипажи Торгайлы, приказав им вынуть оттуда несколько богатых ковров и тканий и как можно скорее убирать черную избу.

         Успокоенный быстрою деятельностью людей своих и раболепною покорностию маршалка, а всего более надеждою скораго превращения мрачной лачуги в великолепный чертог, гордый Граф завернулся в плащ и хотел сесть опять в свою карету дожидаться конца затеянных хлопот, но тихое прикосновение и низкой поклон маршалка остановили его:
         «Ну что там еще, Клутницкий! кончишь ли ты!... что ты не можешь высказать всего в один раз.... что тебе еще надобно?»
         «Не гневайтесь, ясневельможный hrabia! страшусь обезпокоить вас, но необходимо должен уведомить о странном случае: хозяин этой корчмы скоропостижно умер.... хозяйка убежала..»
         «И верно твоя глупость, господин маршалек, была всему причиною!»
         «Не думаю, сиятельный Граф, я только хотел посмотреть не лучше ли верхнее жилье, которое Литвин и жена его тщательно скрывали и которое я узнал случайно; но в то самое время, когда я увидел ход на верх, Литвин упал без памяти и очувствовался для того только, чтоб ухватить Францишка за шею, здавить ее из всей силы и умереть тотчас же!... жена его убежала в то мгновение как падение Францишка оторвало занавес и открыло ход....
         «До сего времени, мой добрый Клутницкий, ты был только глуп, а теперь с сожалением замечаю, что, кажется, сошел с ума со всем; покрайности красноречивый разсказ твой дает сильное подозрение на этот счет; пожалуйста приведи в порядок свои мысли и тогда уже сообщи мне все, как что случилось. Литвина вели осмотреть Войцеху и если нужно, пустить кровь, может быть он только в обмороке; жена его, без сомнения, возвратится, и, конечно, не будет досадовать за временное украшение ея гадкаго пепелища. Впрочем заплатить ей все, что она потребует, в случае если ей покажется, что ковры мои делают оскорбление стенам ея жилища!..
         Торгайло хотел уже идти в свой рыдван, но вдруг воротился... «Да, Клутницкий! ты говорил о верхнем жилье; лучше оно этой избы?..... Видел ты его?»
         «Нет, сиятельный Граф! я не имел времени даже на то, чтоб отворить дверь его, не только войти туда! вопль Францишка, котораго душил умерший Литвин, заставил меня и Тодеуша броситься стремглав к нему на помощь, а когда управились с ними, тогда стук вашей кареты послышался так близко, что нам не оставалось времени ни на что другое, как только на то, чтоб бежать встретить вас!.... но теперь вот видите, за этим занавесом есть лестница; я имею надобность взойти по ней на верх... а вот тут как нарочно лежит это тело с такими страшными, остолбенелыми глазами!»
         «Но они вас не видят; можете идти смело.»
         Войцех, говоря это, употреблял между тем все пособия своей науки, чтоб вызвать наружу искру жизни, если она таилась еще в этом неподвижном трупе, так страшно смотрящем остолбенелыми глазами, как говорил Клутницкий.

         Уверясь наконец, что Литвин точно умер, Войцех, оставив тело на волю и разпоряжение трусливаго маршалка Клутницкаго, пошел в избу смотреть, как люди Торгайлы превращали ее, для полусуточнаго пребывания своего господина в пышный чертог. Черныя, закоптевшия стены изчезли, на место их были другия: от потолка до земли натянутые ковры блистали яркими цветами и зеленью и казались стенами прелестно расписанными; пол неровный, глиняный пол, в три минуты выравнен, выглажен и устлан от стены до стены, мягким ковром, как молодая трава, зеленым; полотно, как снег белое, обтягивало потолок; богатыя зеркала, хотя во все, казалось бы, ненужныя в эту пору, были однакож симметрически размещены на трех стенах; под ними стояли складные столы, на которых золотые подсвечники были отягчены каждый пятью восковыми свечами, они разливали ослепительный свет и озаряли пышность, до того неведомую в не богатом краю Литовском.

         «Все готово! господин маршалек, угодно вам доложить об этом Графу.»
         «Погоди, Тодеуш! ведь счастье наше что Стасiо молчит, от этого и Граф на удивление кроток; а с первым писком этого сатаненка посмотри какая буря подымется.... надобно ему сыскать приют.
         «Я думал, вы давно уже нашли; ведь есть жилье другое, на верху; почему не занять его для маленькаго Евстафия, с его причетом?»
         «Да то-то беда, что я не знаю как пройти туда? у самаго занавеса лежит мертвый Литвин и — смотрит!»
         «Э, господин маршалек! пусть его смотрит; ведь он уже ничего не видит.»
         «Вот и ты говоришь также как наш лекарь Войцех! а не хочешь ли попробовать пройти сам близ мертвеца, который следит тебя неподвижными глазами?»
         «Вы что мудрено уже говорите, господин маршалек: следит неподвижными глазами.... но когда следят, то стало быть двигаются.»
         «Не о том дело, пойдем со мною, что будет, то будет, а жилье на верху осмотреть надобно!»

         Клутницкий, сказав любимую поговорку свою, ободрился и пустя вперед смелаго Тодеуша, пошел темным корридором к маленькому чулану, в котором была лестница, закрытая искуственною холстинною стеною, и где у последних ступенек лежало тело Литвина.

         «Постой, постой Тодеуш! Я раздумал! воротимся! надобно прежде видеть как убрана горница для Графа, ведь я забыл посмотреть ее...» Клутницкий шел проворно назад, не слушая возражений Тодеуша, который говорил что пока он будет выносить тело из чулана, пан маршалек может кончить свой осмотр вверху; но минутная решимость Клутницкаго тотчас изчезла, как скоро он представил себе близость мертвеца: «ведь надобнож мне знать, что сказать Графу о его спальне, скоро будет час как он приехал, сего дня все чудеса за чудесами: Граф кроток и благоразумен, Stasio молчит.»
         «И еслиб пан Клутницкий осмелился пройти мимо мертваго тела, то у нас был бы тогда полный комплект необычайных произшествий.»

         «Помнишь ли ты,» продолжал управитель, не слушая насмешливаго замечания Тодеуша, «помнишь ли чтоб Граф когда нибудь был так терпелив и снисходителен, как этого вечера?.... а ребенок!.... в эту пору мы бегали все, как угорелые, чтоб только сыскать чего он хочет!... а как тут угадать чего хочет годовое дитя? да еще и подаренное нам, как кажется самим сатаною! не правда ли?»
         «Ну вот мы у дверей Графской горницы, господин маршалек; угодно вам осмотреть все ли так как должно?» сказал Тодеуш, не находя нужным распространяться в догадках на счет маленькаго Евстафия, «но ради Бога не теряйте времени по пустому; пока вы осматриваете здесь, мне позвольте с Францишком вынесть тело из чулана.»
         «Нельзя! не смею! Граф один раз на всегда сказал, чтоб все делалось при моих глазах! уж что будет, то будет, а я должен видеть, как вы поднимете этого чародея с земли! — я даже должен буду видеть, как вы положите его в землю.»
         «Последнее легче перваго!» заметил Тодеуш.
         Между тем Клутницкий отворил дверь и остановился на пороге: «на конец эта тюрьма превратилась в великолепную залу?... Правда, что в ней нет таких окошек, какия должныб были быть, сообразно ея величавому виду теперешнему...»
         «Да и ни каких нет, пан маршалек,» прервал Тодеуш; «те отверстия, в который проходила только голова одна, и которыя считались окошками, мы затянули сплошь коврами; окон теперь во все нет в этой зале.»
         «Да и ненадобно; ведь теперь ночь!»
         «А завтра?...»
         «Ну завтра что будет, то будет! пойдем приниматься за адскую работу!»

         Клутницкий притворил дверь и в сопровождении Францишка и Тодеуша отправился очень не охотно, к гнилым доскам, скрывавшим узкое дефиле, ведущее в темный чулан и к потаенной лестнице верхняго жилья.

         Между тем, как тучный пан маршалек пробирается медленно и с замиранием сердца, по мрачному ходу, имея в авангарде храбраго Тодеуша, а в арьергарде сильнаго Францишка, в огромной корчме царствовало мертвое молчание; слуги, убравшие комнату, возвратились частию к своим возам и на них легли спать, частию уселись на разосланных войлоках не далеко от лошадей своих, чтоб быть готовыми к исполнению каких либо не предвидимых повелений Графа, изредка говорили они между собою, едва слышным шепотом и то на ухо, сообщая друг другу удивление свое: «от чего Граф так не обыкновенно тих сделался!.. что бы это было такое? уж не заколдованное ли тут место!... ведь здесь кругом идолы! на каждом шагу, в каждом углу найдешь какую нибудь уродину, покровительствующую или вредящую! что за глупый народ эти идолопоклонники!..» «А видел ты, как мы обивали тот угол что близ печи; кто там стоял во впадине, видно нарочно выдолбленной?» — «Не заметил; а что такое?» — «Прегадкое, гадкое, маленькое пугало! можно и испугаться и расхохотаться!...» «Это верно Пекола; гдеж он? ты выкинул его?» — «Сохрани Боже! стану я дотрогиваться до дьявольщины, нет он там и остался; я затянул его ковром.» — «Смотри чтоб не сделалось чего с Графом!» — «От чего?.... от Пекалы.... за ковром? не бойся брат! кто и почище Пеколы, так уберется без оглядки от одного громкаго слова нашего Торгайлы!... не хочешь ли об заклад что Пеколы уже нет за ковром?» «Нет, благодарю! побиться об заклад, так ведь надобно пойти ощупать руками сквозь ковер пригожаго Пеколу, иначе как узнаешь, там он или дал тягу?... а как это разведывание мне не по сердцу, то я и не спорю.» — «Ты, как вижу, труслив как наш Клутницкий, да кстати, о Клутницком, куда он девался?» — «Пошел хоронить Литвина.» — «Какой вздор! да он от одного взгляда на мертвое тело умрет сам!» — «Полно, брат, пожалуйста! ты этой ночи, что-то не путем разговорился, то о мертвецах, то о Пеколах, провалиться бы им всем! уже страшно стало!» — «Чтож мы будем делать, если перестанем говорить? ведь сон так и свалит нас — скоро полночь!...» — «Видно Торгайло проспит всю ночь в своем рыдване!.. уж бы что ни будь одно там ли, здесь ли, только бы улегся уже на всю ночь!» — «Что за жизнь проклятая!... того и смотри что пойдет все вверх дном! стоит только заплакать... вот мы боимся Пеколы, а у нас свой Пекола, да еще какой!» — «Ну, брат, извини! Стасiо такой прекрасный мальчик, что его скорей можно почесть Лелем, нежели Пеколою!... с чего ты это взял равнять его с этою чучелою.»

         Наконец и шопот утих, люди Торгайлы сколько ни боролись с тяготящим их сном, уступили ему, и уснули все до одного.
         В обоих рыдванах тоже спали глубоким сном; в одном гордый, богатый, знаменитый Граф Яннуарий Торгайло; в другом красивенький мялютка Стасiо с своею сороколетнею мамушкою, Теодорою, панею Стольниковскою — Рогозинскою, которую, однакож, все люди Торгайлы, избегая трудности выговаривать всю ея фамилию, назвали, как будто согласясь: «пани Стольникова! Что всегда привлекало улыбку на ея смугло-малиновыя уста.

* * *

         «Ну чтож, господин маршалек, будет этому конец?.... угодно вам войти в эту мурью или расположились стоять тут на карауле?... в таком случае, позвольте мне пройти к моему товарищу, видите что ему не справиться одному!» Так говорил Францишек, стараясь как нибудь пробраться в темный чулан, где Тодеуш, как передовый, минуты с две уже стоял над телом Литвина, ожидая чтоб товарищ помог ему поднять его с земли; но ожидание одного и старание другаго не имелиб, кажется, конца; потому что огромный Клутницкий занимал собою всю ширину корридора, касаясь плечами правой и левой стены его, так что Францишку не только пройти мимо его, но даже видеть ничего нельзя было; тщетно убеждал он остановившагося, как столб, маршалка, войти в чулан; тщетно просил хоть сколько нибудь посторониться, Клутницкий стоял, трепетал как лист и говорил шепотом: «смотри Францишек! смотри, как адски горят глаза Литвина!... Еще ли будешь утверждать, что он ничего ими не видит?» В самом деле, в глазах, выкатившихся и неподвижных, несчастнаго Литвина, отсвечивался тот огонь, который был в руках Тодеуша; незнаю чем бы кончилось недоразумение и страх маршалка, еслиб сильный треск от упавших гнилых досок, яркий свет разлившийся молниею по всему корридору и голос Торгайлы, не заставили Клутницкаго одним прыжком стать близ самаго тела.

* * *

         «Увы, праматерь моя!.... слова твои сбылись! чрез труп отца достигнут Астольды почести, богатсва, соблазны света и — горе нам! — луч христианской веры!... о верх бедствий и посрамления!... моя Астольда будет первая из дев Литовских, первая из нашего народа, которая ослепится этим гибельным светом! отступит от веры отцев своих!.... презрит грознаго Перкуна!.... посмеется гневу Пеколы!.. счастлива ты праматерь моя, что лета угасили светильник ума и памяти твоей! но я! я должна все это увидеть, как увидела смерть моего беднаго Рокоча и — не умереть!»

         Так сетовала жена Литвина! рубище ее покрывающее; прискорбное выражение лица, и безпокойство, с каким она прислушивалась ко всему, что происходило внизу, были в величайшей противоположности с местом, где она была и с предметами, ее окружающими: Литвинка сидела на полу, на ковре разостланном у кровати, на которой сидела, поджав ноги, маленькая седая старушка; лице ея, покрытое миллионами морщин, имело выражение младенческаго безсмыслия; она смеялась, выставляя десны свои, лишенныя зубов и перебирала разноцветные лоскутки тканей, то свертывая их в трубочки, то разкладывая по одеялу; она что-то шептала: называла Рокоча, Кереллу, Астольду.... при имени последней она бормотала скоро и отрывисто: Княгиня!... Графиня!... много золота!.... Барыня! большая Барыня!.....

         Напротив этой кровати, у другой стены, стояла широкая скамья, покрытая звериными кожами с пышным изголовьем; на ней лежала погруженна в глубокой сон молодая девица, как весенний день, прекрасная; милое лице ея дышало кротостию и спокойствием.

         Комната большая, чистая красиво убранная, по тогдашнему времени, освещалась сверху большим круглым окном, почти во весь потолок простиравшимся; но в стенах не было ни одного. Таково было скрытое жилье вверху корчмы и таковы две обитательницы его: юная, прелестная Астольда, дочь Рокоча, и старая Нарина — ея прабабка.

         За год до того, как разум этой женщины стал мешаться, она получила, как говорили, дар предсказания. Пророчества ея более всего наводили ужас на собственное семейство: Рокочь был тогда зажиточный крестьянин; жена красивая молодица, маленькая Астольда их была самое прелестное дитя, какое трудно вообразить; счастие было бы уделом Рокоча, если бы предсказания Нарины не отравляли всех его радостей и не поселяли смертельнаго безпокойства о будущем жребии своем, а еще более о жребии Астольды. Всякой раз, когда старая прабабка брала ее к себе на колени, ласкала, разсматривала красоту ея, цаловала, всякой раз Рокочь спешил выдти вон, чтоб не слыхать слов, которыми старуха сопровождала свои ласки: «по трупу отца твоего, о милое дитя, пройдут к тебе суетныя блага мира сего!... тело Рокоча, будет тот порог, чрез который переступят к тебе: богатства, знатность, блеск, пышность и — горе мне! горе вам! — гнев поруганных богов наших.... увы моя Астольда!..» Старуха погружалась в задумчивость, дитя потихоньку сползало с коленей и уходило играть; Рокочь возвращался, принимался за свои обычныя занятия; но эти сцены пророчества, наводили на него грусть, тревожили дух и разрушали здоровье.

         В один день, он вооружился твердостию, чтоб вслушаться хорошенько в предсказания старой Нарины и попросить ее, чтоб она, когда может провидеть градущия беды, не может ли также видеть средств к отвращению или смягчению их?.. Случай этот представился скоро. Был день рождения маленькой Астольды, ей минуло пять лет; прелестное дитя было восхитительно в своем праздничном наряде; прабабка со слезами скорби смотрела на нее и наконец взяла на руки; облако задумчивости — предшественник пророческаго вдохновения, начало туманить взор ея.... Рокочь сел подле ея и знаками просил жену оставить их одних; но невольно затрепетал, когда Нарина, вместо того, чтоб говорить ребенку, оборотилась к нему: «ты ищешь спасения, Рокочь! ты страшишся бед! страшишся преждевременной смерти!.. храни Пеколу! одно это я могу, одно это мне позволено сказать тебе!... храни и будешь сохранен; но горе тебе, если рука дерзкаго христианина прикоснется к лику непримиримаго Пеколы! горе тебе!..» Нарина умолкла и все вопросы Рокоча остались без ответа.

         На кануне дня, в который разум старой женщины невозвратно помутился, она подошла к Рокочу, положила руку на плечо его и голосом дрожащим, сколько от старости, столько и от сильнаго внутренняго движения, воскликнула: «Рокочь!... мой бедный Рокочь!... храни Пеколу!... храни Пеколу!... храни его, сын мой!... ах, для чего я не могу сказать более!... для чего не могу открыть того, что вижу так ясно!... завтра я погружусь в мрак ничтожества! завтра, дети мои, я буду вам не пособием уже, но отягощением! подите ко мне: Керелла, Астольда! посмотрите вот: солнце опустилось к лесу, вот блестит последний луч его! спешите, мои дети, выслушать мое последнее предостережение; пока я вижу этот луч, то властна сказать вам, что мне позволено: Рокочь, Керелла! пока не минет Астольде пятнадцать лет, храните тщательно кумир страшнаго бога, карателя преступлений!... храните Пеколу от взоров христиан, а особливо от их прикосновения! беды, вам назначенныя, минуют вас, если зловредный взгляд христианина не оскорбит и дерзкая рука не коснется неумолимаго Пеколы! но если... о дети мои! луч погас!... помните!.... я не могу уже более....» Старуха погрузилась в сон и на другой день Керелла увидела ее играющею в куклы с Астольдою и также радостно, как она, смеющеюся, с тою только разницею, что в детском смехе Астольды был отголосок развивающагося смысла; а в смехе старой Нарины — совершенное безумие.

         Последния слова старой предсказательницы — «храните Пеколу» — не выходили из ума мнительнаго Рокоча; он взял кумир его к себе, сделал для него скрытное место в стене и закрыл занавескою; выходя, он запирал накрепко дверь своей горницы, и просил жену никогда и ни для кого не отпирать ее. Тогда все еще было тихо в народе Литовском; умы жрецов их не волновались опасениями, что владычество их низпровергнется чрез уничтожение идолопоклонства: Князь их был ревнительным язычником; но ни что не могло успокоить дух несчастнаго отца Астольды; развитие прелестей его дочери приводило его в ужас! Он провидел какую-то связь между ея красотою и предсказанными произшествиями.

         От безпрестанных опасений, безпрерывнаго терзания сердца, здоровье Рокоча стало упадать; он день и ночь думал, как бы удалиться в такое место, которое было бы как можно менее посещаемо людьми, и там скрыть дочь свою и — Пеколу!.. Иногда приходила ему мысль отдать последняго в капище, но он тотчас оставлял такое намерение, думая по справедливости, что никакому жрецу нет такой надобности сохранять уродливаго Пеколу, как ему.

* * *

         Астольде минуло восемь лет, когда отец ея, по окончании уборки хлеба, поехал миль за десять от своего дома, продать хлеб — излишек его, и на вырученныя деньги купить нужное для дому и платья своим домашним. Предавшись, по обыкновению, мыслям о предстоя щей ему злой участи, он не заметил, что лошади его оставили дорогу и более часов двух идут уже просто полем. Наконец они остановились на берегу небольшаго озера и стали пить; Рокочь только тогда увидел, что находится в каком-то пустом месте, где нет ни дороги, ни признаков близкаго жилья; на большое пространство, сколько можно было окинуть глазом, не видно было земли обработанной; Рокочь выпряг своих лошадей, пустил их на траву, разослал свою верхнюю одежду и лег; но не спать!.... нет!... со дня сумасшествия своей бабки он раздружился со сном... успокоение его было кратковременное и тревожное. Теперь он лежал и при последних лучах солнца обводил глазами обширныя долины, безжизненно стелющияся на дальнее пространство; ни что не шелохнуло, ни что не шевелилось, как будто вечный сон оковал всю эту окрестность, так была она тиха и неподвижна! Рокочу казалось, что даже и трава не колышется и листья не трепещутся от ветра! озера стояли, как зеркала, ни малейшая струйка не показывалась на поверхности; в глуби их нет ничего живаго; в воздухе нет насекомых!... «Такую-то сторону было бы мне надобно,» думал Рокочь; «еслиб она миль на несколько была одинаково безлюдна, я поселился бы в ней!.... и тогда в удалении от всех сует и хлопот, я верно зберегу кумир свой от грозящаго ему поношения, а вместе сохраню и жизнь свою!....» Надежда ожила в увядшем сердце Литвина. Когда солнце закатилось и серебристый месяц поплыл по небу голубому, Рокочь запряг лошадей, сел на воз и не видя нигде никакой дороги, отдался на волю случая, вверясь инстинкту своих животных, куда им разсудится идти и где остановиться.

         Ночь была уже в половине, когда Литвин увидел впереди что-то чернеющееся и довольно огромное; сначала думал, что это большая скирда сена, но всмотрясь лучше, увидел, что это было строение и, как казалось, очень ветхое. Рокочь горестно вздохнул: «опять жилье! опять люди!» Он подъехал к строению, это была корчма!... (и в ней-то теперь лежит тело Рокоча) но тогда эта корчма была пустая и почти развалившаяся от ветхости; неизвестно уже когда и кем она была обитаема, а для чего оставлена!... нет также признаков, была ль тут когда нибудь большая дорога или хоть проселочная; но известно, что Литвин поспешно вошел в нее, осмотрел, на шел верхнее жилье и лестницу, — разумеется, не было потаеннаго хода, не было холстинной стены, — но довольно и того, что было; у трудолюбиваго Рокоча никакое дело не валилось из рук; он надеялся сам один, без посторонней помощи, все сделать и все исправить! Продолжая осматривать пустое жилье, он взошел под крышу, чтоб видеть как далеко простирается эта пустыня и нет ли в которой стороне большой дороги? Но довольный взор его нигде не открывал никакого признака обитаемости: страна эта была пуста и безплодна; почва земли местами глиниста; местами болотиста; кой-где был кустарник большею частию посохший; были и большия деревья, дубы вековые, но тоже безлиственные.... все эти предметы — доказательства дикости и безлюдья, способныя обезкуражить всякаго другаго, в сердце беднаго Литвина поселили радость; в первый еще раз в течение трех лет дух его успокоился и луч надежды блеснул в отдаленности. Он выпряг опять своих лошадей и пустил их ходить свободно по лугу, а сам вошел опять в свое новое владение: тут он обдумал план свой — переделать верхнее жилье так, чтобы его нельзя было заметить снаружи, ни с которой стороны: «заделать окна,» говорил он сам с собою: «опустить гораздо ниже края кровли и вот будет казаться, что под нею нет ничего кроме обыкновенной подволоки; крышу я разведу в самом верху на такое пространство, чтоб круглое большое окно в потолке освещало одно всю комнату, лучше нежели все окошки, сколько их есть теперь!... ход туда сделаю между двумя стенами, которыя снаружи и снутри будут показываться как одна!.... чтоб не внушить никакого подозрения, не надобно делать двери! О, сохрани Боже, не надобно! где дверь, там и ход предполагается уже сам собою!... просто забрать каким нибудь гнильем то отверстие, в которое нужно будет проходить на верх!.... можно закрыть и лестницу!.. Это уж мы придумаем с Кереллою, как сделать! Я богат, хвала богам, хлеба продавать не для чего; спрячу его весь здесь!... Я стал бы наниматься в работу, чтоб не возделывать земли здесь! чтоб ничем не привлечь сюда людей!... но ктож мне поручится, что случай не приведет кого сюда, также как и меня?... нет, нет! одна только наружность величайшей нищеты и всех возможных неудобств может укрыть меня от того, что предсказала мне престарелая Нарина!... Сколько я могу догадаться так этот пустырь простирается верст на семьдесят кругом; дорог нет никаких!... нет вероятия, чтоб знатный какой путешественник заехал сюда; а ведь бедствие грозит мне только с этой стороны!... При сем воспоминании сердце Литвина опять стеснилось!... «О жестокие боги!» говорил он, смотря печально на небо «для чего открываете вы нам, слабым людям, зло нас ожидающее?... пусть бы случилось со мною все, что вы назначили, но на что давать гибельный дар предсказания старой Нарине! на что отравлять жизнь мою, так преждевременно!... может, гибель моя далёко еще впереди, а я мучусь, чахну, страдаю, сердце мое замирает! я не сплю, не ем! руки опускаются когда примусь за работу! ужас смертнаго часа преследует меня по всюду! я чувствую его с утра до вечера, чувствую безпрерывно, тогда как он, может быть, придет чрез пятнадцать лет! чрез двадцать! никогда не придет, исключая времени, назначеннаго природою! — «Храни Пеколу!.. беды минуют вас, если рука христианская не оскорбит величия мстительнаго Пеколы!» — говорила Нарина. И так есть возможность избежать несчастия! есть надежда!... Рокочь начал снова тщательно разсматривать будущее жилье свое: «из этих больших окон я сделаю маленькия... мрак нужен мне!... в этом темном углу близ самой печи, я выдолблю углубление, в которое поставлю кумир свой и постараюсь так закрыть его, чтоб никому (еслиб уже по несчастью кто заехал в эту пустыню) и в голову не пришло, что тут кроется что нибудь.»

         Рокочу сделалось опять несколько повеселее, он вышел посмотреть своих лошадей, — и видя что они наелись уже и легли, решился последовать их примеру и пошел заснуть в свой дом.

         Всю ночь снился ему Пекола, стоящий в углублении, закрытый выдвижною доскою; снились христиане, пробегающие толпами чрез его корчму и не обращающие ни какого внимания на темный угол; видел Астольду, стоящую на высоком столбе, как статую, казалось ему, что она бледнеет, шатается, готова упасть и в ту самую минуту, как он с воплем ужаса бежит подхватить ее, видит себя превратившагося в крота и уходящаго в нору! там он трясется от страха, старается уйти в землю глубже и слышит над головою: храни Пеколу; гул колокола воет вслед за этими словами, страшно переливается, несется по всему пространству и тоже, кажется, выговаривает: храни Пеколу!.. Астольда падает, пронзительно кричит и в вопле ея слышно храни Пеколу!... Рокочь просыпается, покрытый холодным потом; зоря только что занялась; он старался ободриться: «есть условие, думал он, так есть и спасение!» Он перенес мешки с хлебом в большия сени, укрыл досками; запряг лошадей и, сев на воз, дал им волю избирать путь; отдохнувшия животныя побежали бодрою рысью, и менее нежели в четыре часа времени, вывезли хозяина своего на ту дорогу, с которой вчера свернули; Литвин с удовольствием замечал дикость мест, им проезжаемых, и отдаленность ветхой корчмы от дороги.

         «Выгодно продал хлеб, любезный муж?...» спросила Керелла, выбегая на встречу Рокочу. — «Привез ты мне платье, отец?» спрашивала маленькая Астольда; старуха Нарина плелась за нею с куклами говоря: «постой Княгиня! постой! А! Рокочь, здравствуй!... где наш Пекола?... не танцует ли с Поляками?... Эх! Рокочь, Рокочь! надобно было беречь!...» Старуха захохотала безумно и начала шарить в корманах Рокоча, ища в них орехов, которых он иногда приваживал для Астольды.

* * *

         «Моя Керелла!... хочешь ты видеть меня таким, каким был я прежде; здоровым, бодрым, румяным Рокочем?... хочешь ты снова слышать веселый смех мой?... снова вскрики¬вать боязливо от гарцованья моего на добром коне?... хочешь ты этого, Керелла? хочет ли жена моя возврата моих счастливых дней?....»

         «О Рокочь! возможноль не хотеть этого!... я отдалаб богам полжизни своей, чтоб только они отдали тебе прежнее спокойствие твое и прежнее здоровье.»

         «Милосердые боги дают нам средства, моя Керелла; они открыли мне убежище, где я могу до урочнаго времени жить незнаемый никем!... там безопасно будет цвесть красота нашей Астольды, не привлекая ни чьих взоров! там останется невидим и неприкосновен наш грозный Пекола.... о Керелла! твое согласие!... твое согласие!... и я начну дышать свободно!»

         «Всюду, Рокочь! всюду с тобою! могуль я не согласиться на то, что утишит душевную муку твою?»

         «Хлеба нашего я не продавал, милая жена, но сложил его в одном месте, куда и мы уедем со всею семьею; оно так удалено от всякаго жилаго места; так дико, так пусто, так неспособно вознаграждать труд земледельца, что на верное никто и никогда не вздумает поселиться там; чтож до тех, которых случай, как и меня, заведет туда, то они будут рады, если кто выведет их на обитаемыя места, и нет сомнения, что ни на секунду не захотят остановиться в месте, лишенном всего, даже самаго необходимаго; потому что надобно будет, моя Керелла, сохранить нам вид величайшей нищеты и надобно, чтоб это было так правдоподобно, чтоб даже мы сами ошибались и думали всякой день, что мы доедаем последний кусок хлеба; что кровля наша готова развалиться, что платье наше не может никогда быть иным чем, как гадким рубищем!... ты бледнеешь, Керелла?....»
         «Я еду с тобою, Рокочь!... двух дней довольно будет, чтоб со всем собраться; скажешь соседям, что едем на всегдашнее житье к отцу моему на Польскую границу, и тем избавимся всех распросов и разведываний!... успокойся Рокочь, твоя Керелла и в пустыне будет счастлива с тобою!»

         «Безценная жена,» говорил Литвин, прижимая ее к груди своей, «безценная жена!... ты возвращаешь мне жизнь!... теперь я уверен, что в мраке неизвестности и под рубищем нищеты., красота нашей Астольды не навлечет нам бед!»

         «Дай Бог, любезный Рокочь, чтоб замысел твой удался!... можем мы там возделывать землю?... способна ли она хоть сколько нибудь воздать нам за труды наши?»

         «Нет, Керелла! земля эта ни на что негодится!... горе мне!... неужели моя жизнь так дорога мне, что для сохранения ея, я бегу сам и влеку семью свою в голодную, безлюдную степь!... презренный человек!... прости мне Керелла! мы остаемся здесь!»

         «Мы едем туда, Рокочь!.. мы едем туда, мой добрый муж!... дикая сторона! безплодная земля будет для вас цветущим раем, когда мы увидим, что она укрыла нас от бед... мы останемся там навсегда! мы будем столько удобривать ее, что наконец она сделается плодородною! Ах, если мы благополучно проживем пятнадцатый год нашей Астольды! если мы будем обязаны мрачному углу, тобою найденному, тем что злосчастие неусмотрит нас, с каким восторгом тогда, с какою благодарностию останемся мы вечными обитателями этого дикаго края!»

         Керелла неусыпно занималась сборами в дорогу; все укладывала; ссыпала хлеб в мешки, составляла посуду вместе, собирала мужнины земледельческия орудия, не давала себе минуты отдыха, страшилась чтоб невольная печаль, теснящая грудь ея, как нибудь не овладела ею видимо; ей надобно было оставить на всегда дом, в котором она родилась, жила, имела все удобства; была счастливою женою, матерью; уважаемою всеми соседями женщиною! все это надобно оставить, от всего отречься и поселиться в стороне дикой, безлюдной, осудить себя на жизнь бедную, мрачную!... красивый наряд заменить ветхим рубищем!.. к таким переменам, даже и мыслию нельзя было бы привыкнуть скоро, а тут надобно им подвергнуться на самом деле и немедленно.

         Соседки приставали с вопросами: «что это так вдруг, Керелла, задумали вы уехать отсюда?» — «Отец зовет к себе; он уже стар; часто хворает! велел сказать чтоб мы переехали к нему со всем; он передает Рокочу свою торговлю.» — «Говорят отец твой стал очень богат?» — «Да, боги благословили труды его; на Польской границе он имеет много случаев сбывать свою работу; здесь она мало приносила ему выгоды.»

         Чрез два дня все имущество Рокоча было уже на возах, он отдал богатый дом свой дальнейшему родственнику, во всегдашнее владение; взяв от него вместо всякой платы, несколько мешков хлеба, несколько запасных верхних одежд для себя и жены. Уложив домашних богов в особенный ящик и спрятав Пеколу у сердца своего, посадил всю свою семью на воз, полный сена и закрытый сукном, — «поезжай Керелла!.. чрез малое время я соединюсь с вами.»

         Керелла поняла чувства мужа своего; она поехала, не говоря ни слова и не оглядываясь на дом, хотя сожаление о нем раздирало душу ея.

         Рокочь вошел в опустевший дом... и невыразимая тоска стеснила грудь его: «от чего бегу я! для чего оставляю довольства, людей, выгоды?.. что грозит мне?... за чем я верю предвещанию Нарины?... Кто знает в умель она была, когда говорила все то, что наконец изгнало меня из дома и места, где я родился?... но горе мне! я заблуждаюсь! как не верить, когда все ея предсказания сбылись над другими!... прости родное пепелище! твой огонь не согреет меня более!... не под твоею кровлею укроюсь я от дождя... ветра, вьюги! не раздастся в стенах твоих голос жены моей! моей Астольды! даже безумный смех Нарины, теперь, в эту минуту, был бы отраден для меня! но все уже затихло в стенах твоих! навсегда затихло!., прости!» — Рокочь взял несколько земли, несколько золы с очага, несколько углей, завернув все это в кусок холста, спрятал вместе с Пеколою близь сердца и вышел.

         Возы его выехали уже из местечка, и Керелла принуждала рьяных коней идти шагом, чтоб муж ея мог скорее догнать.

         Проезжая уединенными долинами, Керелла старалась не замечать их: она говорила с Астольдою, хотела даже шутить с нею, но вопрос ребенка пронзил ей сердце. «Как страшно здесь, мама!... нигде никого нет! никто не говорит! от чего не пасутся здесь ягнята? как уже давно мы едем, а еще никого не встретили! разве здесь нет людей, мама? зачем мы поехали сюда? завтра воротимся домой?»

         Пока Керелла думала что сказать дитяти, старая Нарина захохотала дико: «Э, да, какая наша Княгиня притворщица! будто и не знает, что едет к жениху! посмотри, что за палаты! И высоко, и светло, и богато, и тепло!... «Старуха забормотала какую-то свадебную песню, примешивая к ней надгробные напевы. Маленькая Астольда внимательно слушала, и изредка говорила: «да это что-то не хорошо бабушка!»

         К вечеру увидел Рокочь свое будущее обиталище, развалившуюся корчму. Он молчал, пока не подъехали вплоть, тогда остановя лошадей, он оборотился к жене: — «здесь покрайности надобно переночевать, моя Керелла, если тебе страшно кажется здесь навсегда остаться?»

         «К чему это говорить, Рокочь! ведь уже это дело решено; возвращаться назад не для чего; я и в этом диком месте буду счастлива, если только ты успокоишься и уверишься в своей безопасности.»

         Рокочь со слезами на глазах обнял добрую свою Кереллу и обое вместе зачали снимать с возов мешки с хлебом и вносить их во внутренность корчмы.

         Благоразумная Керелла решительно победила себя, и так покойно и внимательно занялась новым хозяйством своим, что наконец удовольственная усмешка, в первый раз еще, показалась на бледных устах Рокоча.

         «Вот здесь, милая жена, будет у нас склад нашего хлеба; а здесь я сделаю небольшой чуланчик для наших одежд, говорил Литвин, проворно перенося то — то, то другое с четырех возов, на которых помещено было все его имущество.

         На другой день, Рокочь принялся тщательно за переделку крыши, и точно опустил края ея так низко, что ни как нельзя было предполагать под нею верхняго жилья.

         Окна заделал деревом и замазал глиною так, что не осталось никакого признака, что они были тут; с редким искуством вделал в большую, круглую раму нисколько кусков слюды вместо стекол, и утвердил ее вверху вместо потолка, над которым свел кровлю так, что снаружи она казалась обыкновенной конструкции; но на самом деле была род кратера.

         Окончив работу вверху, Литвин занялся деланием потаеннаго хода, который на всякой случай окончивался не у лестницы, но на площадке, перед нею; площадку эту он превратил в маленькую горницу, с небольшим четвероугольным окном, которое задвигалось доскою и следовательно снаружи было почти незаметно. — Керелла придумала закрыть лестницу искуственною стеною из холстины, которая была вместе и занавесом; темнота места и цвет холста не позволяли отличить этой подложной стены от настоящей, впрочем завеса эта делалась стеною только на ночь и в случае появления какого нибудь посторонняго лица; чего однакож неслучалось даже и одного раза в год, потому что тут не было дороги; и так в корчму мог зайти только кто нибудь заплутавшийся; но хотя это был всегда какой нибудь ничтожный человек, однакож предосторожность принималась немедленно; занавес тотчас притягивали крепко к полу и приколачивали деревянными гвоздями по углам.

* * *

         Астольда и Нарина жили затворницами; Керелла старалась приучать первую оставаться весь день в горнице и только вечером часа полтара позволялось ей побегать пред корчмою, но вдаль, в поле — ей строго запрещалось ходить.

         С старою Нариною не было никаких затруднений, она никогда не сходила вниз и целые дни раскладывала лоскутки разных цветных материй; играла с Астольдою, спорила с нею, пела ей свадебныя песни, величала Княгинею, Графинею, большею барынею.

         Астольда росла и с каждым годом становилась прекраснее; отец нежно любил ее, он не мог противиться влечению быть всегда с нею — и это было причиною, что мрачныя предчувствия, не только не изчезали, но напротив усиливались в уме его; потому что, как только он приходил в верхнее жилье, Нарина или пела уже, или начинала петь, погребальную песнь и вместе с нею хвалу красоте Княгини Астольды. Тщетно Керелла просила его принимать это, как оно было в самом деле — безумием женщины, пережившей далеко за положенный природою срок — Нарине было сто двадцать лет. Рокочь погружался в задумчивость, уходил, блуждал целыя ночи по безплодным полям, окружавшим его жилище; здоровье его разстроивалось с каждым днем более; нищета, в начале притворная, чрез несколько лет сделалась нищетою действительною, потому что Рокочь не хотел возделывать земли, страшась чтоб вид плодородия в этой пустыне не привлек людей, не заставил их поселиться, проложить дороги и превратить пустыню в страну обитаемую. Хотя он был очень искусен в различных ремеслах, и мог бы заработывать много денег; но всегдашняя грусть его, всегдашняя боязнь, отнимала и силы, и смелость. — Лет пять жил он безбедно теми деньгами, которые привез с собою в ветхое жилище безплодных долин, особливо первый год когда у него вдоволь было хлеба и всякой живности; на другой год хлеб надобно было уже поберегать, а на третий пришлось покупать; живность что-то не велась и мало помалу перестала плодиться, так что чрез пять лет от всего осталось у них одна только коза с несколькими козлятами, прочее все погибло.

         Изредка однакож пробовал Рокочь приниматься за работу, и для этого ходил в отдаленныя селения; превосходство работы его, тотчас доставляло ему хорошую плату, и вместе возбуждало любопытство: кто он? откуда? Ему делались предложения поселиться там, где он работал; предлагались ученики; все это — заставляло его опять месяцов несколько никуда не выходить, пока нужда не приневолит снова искать работы.

         Между тем невозможно было, чтоб в продолжение нескольких лет не сделалось известно в окружности, что в развалившейся корчме живут люди; случайно заходили туда крестьяне, ища пропавших лошадей своих; иногда заезжал какой нибудь неважный путешественника, збившись с дороги; первые удивлялись — правда, — что к корчме Литвина нет и тропинки не только дороги, тогда как корчмы именно при дорогах и должны быть; но как им мало было до этого надобности, то они и не пугали беднаго Рокоча своими распросами; а последний всегда думал только о том, чтоб дать отдохнуть лошадям и поскорее уехать.

         В продолжение срока, назначеннаго предсказанием Нарины, то есть: до пятнадцатаго года Астольды, в домашнем быту Рокоча ничего достопамятнаго не случилось, и все шло обычной чередой; Астольда росла и хорошела, Нарина старелась, Керелла томилась грустию от болезненнаго состояния своего мужа и от недостатка во всем; сверх того близость времени, назначеннаго старою предсказательницею, начала страшить и ее, начала поселять в душе ея те же самыя предчувствия, которыя грызли сердце Рокоча.

         В начале пятнадцатаго года их дочери, ужас овладел ими совершенно; Керелла не находила слов для утешения своего мужа; не могла ободрять его как прежде, потому что какой-то неведомый страх леденил душу ея.... что-то говорило ей, что бедствие не далеко!... тщетно искала она отрады, повергаясь во прах пред своими идолами; бездушные болваны оставались болванами; один только Пекола, тщательно скрытый, казалось ей, принимал вид еще страшнее и отвратительнее того, какой имел уже.

 

Продолжение

 

Гудишки. Роман в четырех частях. Сочинение Александрова. Санкт-Петербург: Тип. Штаба отдельного корпуса внутренней стражи, 1839. С. 1 — 111.

 

Подготовка текста © Павел Лавринец, 2011.
Сетевая публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2011.


 

Надежда Дурова   Проза

Обсуждение     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2011