Надежда Дурова.     Гудишки. Роман в четырех частях

ГУДИШКИ
Роман в четырех частях

Часть четвертая. Начало

Гудишки. Роман в четырех частях. Часть четвертая Сочинение Александрова. Санкт-Петербург: Тип. Штаба отдельного корпуса внутренней стражи, 1839. Титульная страница

         »Не смотря на замирание сердца, какое чувствовал я от странных звуков, раздававшихся вплоть близ меня, я отвел руками ветви куста, за которым скрывался белый предмет. Месяц освещал ясно луг, кустарник и деревья; лучи его серебрили росу и среди этаго блеска, на густой траве, под ветвями молодаго кустарника, лежало завернутое в белое полотно дитя, прекрасное как луч дневный и совершенно похожее на мою Гедвигу!.. пленительность его маленькаго личика была в величайшей противоположности с диким его плачем, тоны котораго не имели, как я уже сказал, ничего человеческаго... Они наводили на меня непостижимый мне самому страх и такой, какого я еще никогда не испытывал... Я почти готов был бежать, еслиб сходство ребенка с моею Гедвигою не приковало мена на месте... Правда, что я трепетал от адскаго вопля ребенка, от этаго страшнаго гула, который не понимаю по какому чуду выходил из его прекрасной, маленькой груди; но вместе с тем я плакал от умиления, смотря на милыя черты моей Гедвиги, снова представила мне в первобытной своей прелести, чистоте и непорочности!... Я наклонился, чтоб взять дитя на руки, тогда только оно увидело меня и не только что не испугалось, но приметно обрадовалось, тотчас перестало плакать и протянув ко мне крошечныя рученки, лепетало, — ах и звук голоса его был звук голоса моей Гедвиги!.. дитя лепетало какия-то невнятныя слова по Польски... Я однакож выразумел что оно просило есть, говоря: «папы Стасю.»
         »Ребенку было около года, я взял его на руки и осыпал поцелуями все черты живаго портрета моей незабвенной Гедвиги... он отвечал на ласки мои, прижимаясь ко мне и обнимая за шею, но не переставал однакож повторять: «папы Стасю.»
         »Стараясь успокоить дитя ласками и обещанием скораго исполнения его прозьбы, я спешил к ограде монастырской. Ветвистый дуб, столько мне известный, по прежнему простирал огромныя сучья свои чрез ограду!... и я по прежнему потряс ветви его! Я не думал что прошло девятнадцать лет, как сигнал этот не повторялся! что не для кого было повторять его; что его не поймут теперь; не услышат даже!.... Я продолжал трясти изо всей силы огромный сук, котораго длинныя ветви далеко переходили за ограду, полагая каждую минуту, что Бригитта услышит и тотчас отворит мне маленькую дверь; и это я думал, не будучи уже волнуем призраками воспоминания, с совершенным спокойствием духа! Все муки многолетния, все страдания не человеческия, затихли, изгладились даже из самой памяти моей! небесная радость, чистая любовь, нежность, умиление наполняли мое сердце, разнеживали чувства и заставляли проливать слезы восторга!.. на груди моей была моя Гедвига, в образе, ей более всего приличном — в образе невиннаго младенца! Да!... вот она!.. вот моя Гедвига! вот ея уста, ея глаза! ея волосы светлорусые!... ея черты милыя, кроткия, дышущия святою непорочностию!... Богу угодно было отдать мне ее в награду лютых страданий и моих, столь продолжительных! Я прижимал к груди милаго ребенка, не сводя глаз с его ангельскаго личика, совершеннаго подобия Гедвиги, даже до малейшей черты. Дитя целовало меня, клало головку ко мне на плечо, точно также как делала некогда прелестная Аграновская и точно тем же голосом говорило мне на ухо, повторяя свою прозьбу — О милое дитя мое! сын сердца моего! живый образ моей Гедвиги! я возьму тебя! не разстанусь с тобою никогда! твоя рука закроет глаза мои! ты будешь единственным наследником моего имени и богатства! ангел утешитель мой, останься навсегда близ сердца тобой живущаго!...
         »Мысли эти, пролетая как молния в разуме моем, не мешали мне потрясать ветвь дуба рукою довольно еще сильною, в несомненной надежде, что Бригитта выйдет!.. и непременно Бригитта! как будто в течение девятнадцати лет не могла она ни умереть, ни быть назначена к другой должности при кляшторе. Я был уверен, что дверь ограды отворит мне Бригитта; и точно, раздался шелест походки человека, скоро идущаго к воротам; я услышал брязг ключей, как будто кто с поспешностию и нетерпением перебирал ими... услышал голос... и сердце мое вздрогнуло, замерло, заныло, затрепетало, облилось горячею кровью! — Это был голос Бригитты! В секунду я перенесся к смертному часу моей Гедвиги; но, благодарение Творцу, это была одна только секунда! как тонкое острие бритвы, лютость воспоминания об этом ужасном часе, пролетела мгновенно по сердцу моему и — изчезла! Я прижал к себе мой безценный дар неба, моего Евстафия! устремил на него взоры, и душа моя снова разцвела радостию.... Гедвига! моя Гедвига! ты здесь! ты не в могиле! ты возвращена мне! ты улыбаешься на груди твоего Яннуария!!! Дитя повторило это слово и я в изступлении восторга прижал его к сердцу как будто воскреснувшую Гедвигу мою.
         »Я услышал голос Бригитты.. она говорила за калиткою, как видно не решаясь еще отворить ее: что это значит? Боже милосердый! я думала гнев Твой утих; но вот гибельная ветвь опять закачалась как тогда, опять бьет она по ограде! от этаго мне также больно как бы она била по сердцу моему!... Господи! Господи! будь милости в ко мне!... Это не просто! это не путник, заблудившийся в лесу, тот стучался бы в калитку; нет, это он!.. несчастный Торгайло!!!.... Калитка отворилась... Бригитта, дряхлая, седая, с трясущеюся головою, предстала очам моим... она смотрит на меня с изумлением... отступает.... бросает взор на дитя и с восклицанием ужаса спешит запереть калитку. Все это сделалось в две секунды. «Отвори, добрая Бригитта, сказал я, услышав что она уже повертывает ключь в калитке, отвори! не страшись ничего; это я, ты не ошиблась, я Торгайло, а это дитя — мой сын.» Калитка опять отворилась. «Силы Господни! защитите меня, говорила Бригитта, всматриваясь в меня... точно... теперь узнаю вас... вы пан Яннуарий Торгайло!. но это дитя!... войдите, ясневельможный пане, войдите! каморка моя еще раз укроет вас, хотя уже не с тою преступною целью, как прежде!» Говоря это, престарелая Бригитта ввела меня в свою келью, зажгла свечу от лампады и слыша что дитя начало опять говорить мне: «паны Стасю» — спросила ненадобно ли накормить его?
         »Когда ребенок, съев с жадностию данный ему не большой хлебец с несколькими каплями молока, стал засыпать, Бригитта взяла его у меня из рук и уложила на свою постель. «Теперь, добрая Бригитта, укажи мне то место, на котором я желал бы умереть! укажи мне могилу моей Гедвиги.» «Пойдемте, Граф.» Бригитта повела меня между деревьями к противоположной стене, в двух саженях от нее была могила, в головах ея стоял крест выкрашенный зеленою краскою и золотые лучи шли от него во все стороны. Это была прекрасная, высокая емблемма того немерцающаго света, которым озарились христиане чрез сей залог их спасения! У подножия креста, на верху могилы, лежала белая мраморная доска и на ней вырезано крупными словами: Гедвига! более ни чего не было прибавлено к этому имени!.. Я упал на колена, и прижав уста мои к холодному камню, обливал его горячими слезами!.. Бригитта испугавшись чтоб стоны мои, раздававшиеся в тишине ночной, не были услышаны в костеле, старалась отвлечь меня от могилы: «умерьте горесть вашу, Граф!; есть мир другой, где нет потерь невозвратимых; умилостивте небо вашим раскаянием, укротите нрав ваш, делайте добро... и когда настанет время явиться пред Судию небеснаго, тогда Гедвнга будет вам наградою вашего терпения и вашей покорности воли Всевышняго.» Но видя что я не в состоянии слушать ее и понимать, что горесть доводит меня до сумасшествия, что я задыхаюсь от рыдания и стенаю как раненный зверь, воскликнула: «Граф, хотите вы моего бедствия! хотите вы, чтоб я заплатила позорным изгнанием из кляштора, за то, что уступила сожалению и позволила вам примириться с Гедвигою на ея могиле!.. хорошо, жестокий человек, хорошо! я пойду сама к Аббатиссе, сама признаюсь ей во всем... я отнесу к ней ваше дитя!» вскрикнула она с отчаянием, видя что я совсем ее не слушаю... Эти слова в одну секунду утишили мою горесть. Я встал: прости меня, добрая Бригитта! это уже последнее безпокойство ты испытала от меня, пойдем к тебе; когда дитя мое отдохнет, я оставлю навсегда место, где моя Гедвига спит сном безпробудным.

* * *

         »Я пробыл более часа в келье Бригитты, пока мой приемыш спал. В это время она разсказала мне, что долго была уверена будто меня унес злой дух, но что после это объяснилось как-то на свадьбе дочери одного жида, подозреваемаго в знании кабалистики... носились разные слухи на счет этот и также на счет свадьбы; говорили, Граф, что жених имел величайшее сходство с сатаною, что он был будто бы родственник ваш, и что имение ваше должно было поступить к нему тотчас по совершении его свадьбы... много было и других вздорных слухов, о которых уже теперь ни чего не помню. Жизнь моя была сцепление мук: я всякую полночь, слышала как дубовая ветвь ударялась об ограду и когда уступая невольному влечению, от котораго не могла освободиться даже и молитвами, шла я, не смотря на свой ужас; взглянуть точно ли это ветвь делает такой шум, видела что она при совершенной тишине воздуха качается как от сильнаго ветра; я была уверена тогда, уверена и теперь, что не человеческая рука потрясала ее! Умолял день и ночь моего Создателя простить мне мое тяжелое согрешение и удалить от меня обаяние нечистаго, я успела наконец посредством поста, молитв, чистаго раскаяния и постояннаго умерщвления плоти испросить себе помилование: полночные страхи мои миновались; я не просыпалась более непременно в этот час, и если когда видела что дубовая ветвь сильно качается, то видела также, что она качается не одна и что причиною этому ветер, от котораго гнулись вершины всех дерев равно. Постоянно всякое утро и вечер молилась я, со слезами и раскаянием, на могиле кроткой Гедвиги, смерти которой была некоторым образом причиною. Более десяти лет уже как я чувствую в душе своей спокойствие; оно служить мне порукою, что разгневанный мною Бог мой и пострадавшая Гедвига примирились со мною; вечер дней моих наступил уже давно; близится ночь — предвестница зори не угасаемой, дня не вечереющаго!.. надеюсь встретить ее с радостию и повиновением, приличными христианке... Последуйте примеру моему, любезный Граф! пора страстей прошла для вас! омойте слезами раскаяния грех преступной любви вашей и не страшитесь признать всенародно Бога вами исповедуемаго, тогда мир возвратится душе вашей и горесть о Гедвиге не будет сопровождаема тем отчаянием, тем грызением совести, которое было причиною мучительных стонов ваших на могиле ея.»
         »Добрая Бригитта, увлекаясь жаром благочестия, говорила с силою убеждения, которому не льзя было противиться. Я поклялся в душе исповедать открыто веру христианскую, и если наследие отцовское будет у меня взято, сообразно завещанию деда, покориться этому безропотно, без сожаления разстаться с избытками богатства, поселиться навсегда в Кракове, посвятить жизнь свою воспитанно Евстафия, этому живому образу моей Гедвиги, и устроя будущность его, кончить дни мои отшельником в хижине, построенной моими руками близь ограды кляштора, где, покоится прах моей жертвы.
         »Бригитта прервала мои мечтания, сказав что дитя мое начинает просыпаться, Я покормлю его еще, если это ему надобно и после вам необходимо удалиться пока не занялась зоря; ночь теперь светла, дорога вам известная, вы дойдете благополучно.»
         «Старая привратница взяла на руки маленькаго Евстафия и не могла придти в себя о удивления при виде его совершеннаго сходства с Гедвигою. «Так вы женаты, Граф? как же это согласить с вашим приходом сюда, с вашею горестию на могиле, и зачем вы принесли сюда вашего ребенка?»
         »Это не сын мой, Бригитта; я нашел его не далеко от ограды вашего кляштора в чаще кустарника; но взгляни на него!.. не сама ли это Гедвига! есть ли хоть одна черта несходная!.. только теперь я чувствую, что Бог простил меня — это залог его прощения и я прижал к груди моей прелестнаго ребенка, завернул его в свой плащ и хотел было дать Бригитте несколько золотых монет; но она отклонила руку мою: «щедрость ваша, Граф, обогатила семью мою, но легла тяжелым камнем на мою совесть!.. это была плата за преступное угождение преступной связи.» Спрятав опять мое золото, я почел однакож необходимым сказать Бригитте, что Гедвига предстала Господу чистою и непорочною девою, точно такою же, как в первый день своего рождения на свет. «Связь наша не была преступна, добрая Бригитта, пусть уверенность эта успокоит твою совесть.» «В этом обстоятельстве я не сомневалась, Граф! вы благородны; Гедвига невинна, это не могло быть иначе и недостойное подозрение никогда не пятнало души моей; но любовь в сердце отшельницы — не к Богу!.. мущина в кляшторе, ночью, в келье ея!.. Ах, Граф! последствия показали вам, что это преступление тяжкое, которое не могло остаться без наказания!.. взгляните на меня, на себя, на могилу Гедвиги, не говорит ли все вам, что поступок ваш был преступление!»
         »Бригитта отворила мне калитку. Я бросил последний взгляд на мраморную доску, которая белелась вдали между деревьями, сказал мысленно ночное: прости! праху моей Гедвиги; поблагодарил привратницу за участие и добрый совет и перешагнул порог маленькой двери; она затворилась за мною... а я слышал как Бригитта, заперла ее, положила ключи в карман и пошла медленными шагами к келье, напевая в пол голоса: «заутра услыши глас мой, Господи!» Это воззвание к Подателю всех благ довершило то, что произвели в душе моей ея простыя, но полныя чувства увещания; с благоговением благодарности, за насланныя испытания, преклонил я колена свои; с любовию прижал к сердцу милое дитя — залог примирения с Богом и совестию. — Гедвига ожила для меня!
         »Я однакож был в большем замешательстве: зоря начала уже заниматься; пока я выберусь из леса, настанет день; как мне пройдти город с ребенком на руках! я был одет прилично моему состоянию, то есть — богато; мог быть узнан кем нибудь из людей равнаго со мною звания... Думая и передумывая как тут сделать, чтоб пройдти к своему дому, невстретясь ни с кем из людей, которые былиб в праве! дружески сказать мне: «А, Торгайло! это вы? наконец мы опять вас видим!.. что это, дитя, сын ваш?» Я хотел было в первой хижине с самаго въезда в город, отдать моего приемыша под надзор какой нибудь крестьянке, пока я возвращусь за ним в экипаже; но сердце мое так сильно полетало против этаго распоряжения разума; так затрепетало от предположения оставить, хотяб то было и на пять минут, свое неоцененное сокровище в чужих руках, что я пошел твердыми шагали к городу, не помышляя уже более ни о каких встречах.
         »В Кракове прожил я столько времени, сколько нужно было для приведения в порядок дел моих по имению, которое было у меня в его окрестностях. Главный жрец уведомлял меня, что Князь и отчизна моя готовы принять меня и забыть минувшее; я писал ему, что решился объявить себя открыто тем, чем был уже с давняго времени — христианином; и если это обстоятельство заставит Князя лишить меня моего имущества и титула, то без сожаления отрекаюсь от перваго; но чтоб не стыдиться потери втораго, для этаго желал бы не возвращаться в страну, для которой не могу ничего более значить.» В ответ я получил, что все уладится как не льзя лучше; чтоб я спешил возвратиться без малейших опасений, что на перемену веры никто не обратит нескромнаго внимания, что я могу внутри своего замка покланяться кому хочу, и могу даже превратить свое домовое капище в христианскую каплицу... «Все, все вам позволится, любезный Торгайло! только возвратитесь к нам.» Так оканчивал главный жрец письмо свое.

* * *

         »Я отправился наконец на родину, после двадцатилетняго скитания по лицу земли. От последняго посещения моего кляштор, где покоится прах Гедвиги, и до отъезда из Кракова прошло более четырех месяцов; в продолжение этаго времени я не чувствовал ни какого влечения идти на могилу моего друга... Вся моя жизнь теперь принадлежала Евстафию, я не мог отвесть глаз от него; по целым дням носил на руках, целовал его со слезами и называл своею милого Гедвигою; на это последнее слово дитя всегда возражало мне твердо и резко: «Стасю!» Но не смотря на то, что я любил его с каждым днем более, что вид его возвращал мне счастие и мир душевный, я не мог оставаться секунды с ним, когда он начинал плакать! Его ужасный плачь приводил меня в совершенное отчаяние, особливо когда делался силен; в нем не было ничего детскаго, ни даже человеческаго! Это был просто гул, страшный гул погребальнаго звона! тот гул, от котораго замирает сердце, когда он какими-то жалобными перекатами несется по воздуху!... А что всего для меня было ужаснее и непостижимее, так это то, что всякой раз, как только я слышал его, приходил на память мне тот звон, который застиг меня в лесу, в ночь вечной разлуки моей с Гедвигою; вместе с этим воспоминанием представлялась глазам моим жертва моих безчеловечных испытаний, моя прелестная и несчастная Гедвига! Я видел ее! явственно видел бледную, умирающую! Гаснущий взор ея устремлялся на меня! помертвелыя уста шептали: «Яннуарий! возьми меня к себе!... сей час! теперь же! сию минуту возьми!» Ни что не могло спасти меня ни от этаго взора, ни от этаго шепота, исключая поспешнаго бегства! Когда я не слышал ужаснаго плача, — видение изчезало; и так я тотчас уходил, как только раздавался малейший крик моего приемыша.
         »Теодора, бывшая его нянькою и вместе кормилицею, тоже находила ужасным и необычайным плачь его; он наводил на нее страх; но как к нему не присоединялось ни видение, ни воспоминание, ни грызение совести, то она и оставалась по возможности покойною; тогда как я, если гул пагубнаго плача застигал меня в расплох, бежал в изступлении укрыться от него, хотяб то на дне пропасти, хотяб в волнах реки! Всюду готов я был низвергнуться, только чтоб не слыхать этаго гула, который вызывал душу мою к ужасному ответу!
         »От повторения этой почти вседневной пытки, природная лютость моя усиливалась: я сделался мрачен, неприступен и был ужасом людей своих, но Евстафия, виновника мук моих, любил неизъяснимо... Счастие мое состояло в том, чтоб угождать всем его прихотям; я спал близ его кроватки, не смотря на то, что должен был опасаться услышать крик, от котораго в туж минуту мог бы броситься в окно. Верный Клутницкий всегда был на готове упредить всякую опасность; он, Тодеуш и Францишек очередовались всякую ночь и сидели у дверей моей спальни. Они вмиг растворяли их как только слышали первый писк. В случае, если я спал в это время, они будили меня, говоря только два слова: «Евстафий плачет.» Не было сна так крепкаго, от котораго не пробудили бы меня эти два слова! Они имили силу громоваго удара для моего слуха и острие кинжала для моего сердца!

* * *

         »Так продолжалось до самаго прибытия моего в корчму твоего отца, милая Астольда! Тут ожидал меня ангел примиритель — ты, мое первейшее благо на земле! Хотя красота твоя совсем не в том роде, в котором была красота Гедвиги; хотя ни одна черта твоя не сходна с ея чертами; но по какому-то непонятному чуду, ты и она слились для меня в одно существо! Я уверен был, что вижу ее в тебе; мир водворился в душе моей! Воспоминания, грызения совести не тревожили сердца моего; ужасный плачь маленькаго Евстафия сделался плачем обыкновенным, и не наводил уже ни страха, ни отчаяния, как то было прежде. Одним словом, наказание мое кончилось; я получил прощение, как мне казалось, потому что пятнадцать лет жизнь моя протекала, подобно светлому ручью среди цветистых берегов, протекала среди мирных семейных радостей!... Но увы, моя Астольда! видно злодеяние, какаяб ни была его причина, не может остаться без кроваваго возмездия!.. Я отнял жизнь Гедвиги, хотя и не имел этаго намерения: но испытания мои были безчеловечны! они свели ее в могилу! жизнию должно заплатить за это!... Не знаю почему мысль эта дремала в душе моей целые пятнадцать лет; а еще менее понимаю от чего пробудилась она теперь?... Та же смертельная тоска, то же отчаяние, те же муки совести, какия испытывал я, блуждая в мрачном лесу близ ограды кляштора, теперь снова овладели мною, снова образ Гедвиги носится перед глазами моими, снова милый лепет ея вонзается кинжалом в сердце мое!... я опять слышу: «Яннуарий!... возьми меня к себе!..» Образ моей Гедвиги отделился от тебя моя Астольда! я уже не считаю вас одним существом! нет! ты моя жена, моя милая, добрая жена!... Гедвига, моя первая любовь! моя единственная, первая любовь!...» Граф замолчал... Взор его безотрадно устремился на звездное небо. Астольда тоже молчала. Где найти выражений для умягчения подобных страданий?... что можно сказать утешительнаго там, где главным обстоятельством могила?.. Разве она отдавала когда нибудь свою добычу?.. Графиня прижала к груди руку своего супруга и молчала.

* * *

         Мысли Графа возвратились к этому миру и его мукам; он поцеловал со вздохом, побледневшую Астольду, сказав: «будь снисходительна, моя милая, добрая Астольда, будь снисходительна!.. прости мне мои воспоминания! чистая душа твоя не может иметь понятия, как нестерпимы угрызения совести тогда, когда преступления нельзя ни поправить, ни загладить!.. Когда обиженный ничего не видит и не слышит; когда голос его, который мог бы на вопль раскаяния отвечать утешительным: «все прощаю! все забываю!» замолк на веки во мраке гробовом! Ах, Астольда! ах, милая жена моя! нет мук — лютее мук поздняго раскаяния!.. Что Бог не простил меня, это я чувствую теперь, по пробуждению в сердце и памяти всего, что столько лет заставляло меня скитаться по шару земному, и от чего я не мог ни где скрыться; но почему все это затихло на целыя пятнадцать лет, почему позволено мне было быть столько счастливым, сколько был я, в продолжение этого времени — не постигаю!... Знаю однакож, по какому-то непреложному предчувствию, что гибель моя близка и неизбежна! убийца невинной Гедвиги не может и не должен кончить дней своих мирно! Первым известием, отозвавшимся в душе моей, был невольный ужас при виде уродливой куклы Евстафиевой, в руках маленькой Астольды; я двадцать раз видал прежде этаго идола, когда еще Евстафий играл им; находил его гадким, правда, как и все находят его таким, но никогда однакож не имел смешнаго малодушия бояться его безобразия. Но в эту минуту я видел явственно, что страшные глаза кумира оживились; что они смотрели на меня; имели выражение, блеск, проникший в сердце мое до глубины его, в голову до мозга: — все во мне цепенело от ужаса! С минуту не сомневался я, что опять нахожусь в том лесу, в котором блуждал и слышал звон к полунощной молитве... опять вижу страшилище, заградившее мне дорогу! Это оно! снова оно!... ты помнишь что я вырвал его из рук Астольды нашей и бросил на пол! после я овладел собою. Призвав на помощь разум и силу воли, я победил себя столько, что взял в руки чудовищную игрушку и отдал ее нашему ребенку. Но взор кумира жжет мозг мой, мутить разсудок, и представляется мне всякую минуту! Напрасно я закрываю глаза свои; блеск его адскаго взора не страшится этой предосторожности; он проникает сквозь веки и смотрит в глубь мозга моего!... О, муки невыносимыя!.. там, огненными чертами рисует он мою Гедвигу, юную, прелестную, млеющую от ужаса на груди моей, умоляющую меня взять ее с собою! Я вижу самаго себя, коварно вымышляющаго, чем бы более напугать легковерное, неопытное дитя! Чувствую опять как замирало сердце мое от наслаждения, когда Гедвига почти умирающая от страха, начинала оживать от моих ласк и уверений!.. Снова сердце мое билось жестоко и трепетало от горести, как тогда, когда я подстрекаемый наущеньями злаго духа, начинал представлять разнородные ужасы неповинному воображение, доверчивому разуму моей кроткой Гедвиги!.. С утра и до вечера, от вечера и до утра, страшное око Пеколы роется в мозгу моем, составляет все эти давно минувшие образы, оживляет их, огненными чертами углубляет их в память, сердце и душу мою!.. Всеми этими муками ознаменовался день рождения твоего, моя Астольда! Этот самый день, который я считал всегда счастливейшим в жизни моей, потому что он был первый, в который утихли грызения совести, мучительныя воспомннания, неукротимость нрава, страх будущности: — мир и счастие возвращены были мне в этот день!.. Мог ли я думать, что пятнадцатилетнее благополучие мое ничто иное как тишина пред бурею?»
         «Но как можно, мой друг, приписывать столько власти деревянному идолу! Не могло ль это быть действием воображения? Вероятно уродливость его привела тебе на память страшилище в лесу; от этого воспоминания родилось другое: о Гедвиге, о гибельном звоне к полунощной молитве, о смерти несчастной девицы; может быть ты не так здоров, от этаго мнительность твоя увеличивается!.. Последуй моему совету, любезный Яннуарий, старайся отдалять от себя такия черныя мысли; не уступай предчувствиям и чтоб не дать им ни времени, ни возможности овладеть тобою, поезжай сего же дня в Вильно с Ольгердом и Евстафием.»
         «А ты?»
         «Я приеду в след за вами...»
         «Совет твой очень благоразумен моя милая Астольда; дай Бог, чтоб и замечание была справедливо... но если это не одно воображение?.. если трепет души и боль сердца, есть предвестие той гибели, которая так издавна уже предречена всему роду моему? Ах, Астольда! Если б только мне, пусть так; но роду моему! этим юным, цветущим отраслям дома Торгайлов! детям милым, невинным детям, девам, прелестным, как цветы весенние.... их гибели назначено мне быть свидетелем!»
         Градфиня побледнела: «о, Яннуарий! для чего так жестоко поражать сердце матери?.. как можешь ты говорить мне о гибели детей моих, как о бедствии скором и неизбежном?.. для чего не надеяться нам лучшаго? для чего не прибегнуть к милосердию Создателя?.. Возможно ли чтоб предсказание язычников тревожило душу христианина!.. Для имени Божия, мой Яннуарий, оставь эти мрачныя мысли; не верь им! считай зло не возможным, и оно будет в самом деле таким... Кто разгадает тайны природы? Может быть, наши страхи, черныя предположения, накликают на нас беду; старайся занять мысль твою предметом достойным тебя!.. Вот Князь наш призывает к себе своих вельмож; спеши к нему; благородный Торгайло должен быть из первых в случае, где отечество имеет нужду в защите!.. Вспомни, любезный Граф, что двадцать лет твоей жизни протекли без пользы для него.»
         Астольда, увлекаясь желанием избавить Графа от фантома ужасов, поселившихся в душе его, с силою представила ему необходимость победить себя и с славою поддержать блеск имени Торгайлов.
         Убеждения Астольды, исполненныя сколько справедливости, столько же и благочестия христианскаго, одержали наконец верх над мрачным предчувствием Графа. Хотя разбитый герб и заставлял еще его содрогаться несколько, но щадя чувствительность Астольды, он не упоминал уже о нем, и решась исполнить по ея совету — ехать немедленно ко двору Князя, приказал тотчас готовить все к отъезду в этот же день.

* * *

         Зоря занялась уже, когда Графиня Астольда оставила комнату мужа своего. История первой любви его, горестная судьба Гедвиги, лютая скорбь Яннуария, его вопли, его отчаяние, грызение совести, двадцатилетнее скитание по странам чуждым, представлялись ея воображению и тяготили душу. Предсказание, грозящее гибелью всему племени Торгайлы, выжимало горькия слезы из прекрасных глаз Астольды; она не верила ему только на словах; только пред Яннуарием; надобно было поселить в нем мужество, но в глубине сердца она трепетала возможности столь ужаснаго события.
         Астольда до восхождения солнца пробыла в своей молельной — домовой часовне; там, повергшись пред ликом Богоматери, она испрашивала со слезами ея заступления невинным созданиям, обреченным на гибель.
         Когда настал уже день, и от ярких лучей солнца заблистал миллионами огней молодый снег, скованный легкими морозом, Графиня отерла свои слезы и, предав жребий свой воле небес, пошла в комнаты дочерей.

* * *

         Прекрасная и добродетельная Астольда, близ опечаленнаго супруга, близ детей своих, стала опять тем, чем бы ей не должно было никогда переставать быть! Снова была она достойною, искренно любящею женою; была нежною, попечительною матерью!... Одно только очарование, одни только козни искусителя, на всех путях ея разставившаго сети свои, могли совратить ее, с помощию какого-то дивнаго обаяния, с той стези чистой и неукоризненной, которою она проходила чрез поле жизни. Но как скоро сила обаяния притуплялась отдалением, в туж секунду гордая душа Астольды свергала иго постыдной страсти и снова сияла чистым светом добродетели! В это утро разум ея и сердце так заняты были всем слышанным его от Графа; свет, озаривший мрак минувшаго, так еще быль невыносим мысленному взору ея; предвещание, грозящее бедою юному поколению, столько тревожило и смущало дух ея, что она даже забыла о существовании Евстафия, не только что не имела к нему той страстной любви, которая, несколько часов тому назад, составляла ея блаженство, радость сердца, мучение, стыд, отчаяние!... Любви, необходимой для нее как воздух, страшной как муки ада, — которою наполнены душа ея и помыслы, от которой леденеет кровь и содрагается все ея существование!... этой ужасной, преступной, непобедимой любви, Астольда более не чувствует! Графиня думает только о детях своих; их одних видит.
         Отворя дверь в комнату старшей дочери своей, Нарины, Графиня увидела что и сестры ея все тут же; свежия и прелестныя, как бутончики роз на заре весенняго дня, девочки с радостными восклицаниями окружили столь же прекрасную, как и они, мать свою: они обнимали ее, целовали в глаза и уста, целовали руки; звали своею миленькою маменькою — своею Астольденькою!... Одна разстилала перед нею разноцветныя ласкутки, говоря что это новыя материи из Варшавы для ея: «панны Леокадии» (кукла); другая показывала коробочки, мячики; третья выученную птичку, стараясь заставить ее запеть; четвертая несла к ней своих кроликов; были и такия, которыя очень чинно просили прослушать их уроки; юная Нарина, краснея как вечернее облако, подала матери свой рисунок. Это была еще работа дитяти: букет цветов; но пристрастное око матери находило ее прекрасною; Астольда с улыбкою нежности и с навернувшими слезами обняла милую девочку: «о, Матерь Божия, Матерь Божия! думала Астольда, сохрани мне радость сердца моего — моих милых детей!» Мама! вот Стасiо-Гудишек! так вскрикнула маленькая Астольда, увидя Евстафия, проскакавшаго мимо окна на своем Кауни.
         Графиня не затрепетала, не побледнела; она покойно, по видимому, поцеловала румяныя уста Нарины, которую держала в эту минуту в своих объятиях; посадила ее на кресла; поцеловала и всех других детей, сказала им чтоб играли по прежнему и вышла из их комнат; но имя Евстафия, поразившее слух Астольды в минуту ея материнскаго восхищения, было для сердца ея болезненнее двадцати кинжальных ударов вдруг! Ужасаясь самой себя, Графиня поспешила укрыться туда, где страсти не смеют отыскивать свою жертву; туда, где лик святой непорочности заграждает доступ и самому помышлению преступному.. Астольда поверглась снова пред образом Богоматери.
         Стремительный Езстафий, не владея собою от нетерпения увидеть Астольду, соскочил поспешно с своего Клуни и, бросив повода в руки конюха Горилы-Рогача, побежал в замок.

* * *

         «Победа, Граф, победа! наконец мы затравили славнаго вепря, испугавшаго лошадь вашей Графини! Ну, право, я не помню, чтоб каким нибудь ловом был довольнее теперешней охоты! Я думаю, Геркулес, убивший льва Немейскаго, не был и в половину так доволен, как я теперь!..... Долго однакож и отчаянно защищал храбрый зверь жизнь свою; не дешево он продал ее!.. «не правда ли Ольгерд?»
         Это говорил Воевода Краковский, у котораго Евстафий и Ольгерд ночевали; он проводил их до замка и на дороге предложил заняться охотою; случай послал им виновника прошлой суматохи, и Сендомирский с Ольгердом до тех пор атаковали его с обеих сторон, пока чудовищный кабан не издох под ударами последняго; но, как говорил Сендомирский, победа обошлась им не дешево, почти все собаки Сендомирскаго были переранены, а конь Ольгерда заплатил жизнию, и одно только необычайное мужество и сила молодаго человека спасли его самаго от свирепости вепря.
         Граф пожурил отечески Ольгерда за опрометчивость: «что за охота вам была, молодой человек, ратовать почти одному против столь огромнаго и лютаго чудовища, каким был этот кабан?»
         «Вот что мило, Граф!... одному!.... как одному? за когож вы считаете меня? стараго Сендомирскаго! Вы уже думаете, что удары, наносимые рукою семидесятилетняго старика, не чувствительны толстой коже кабана?.. Ошиблись, любезный Граф! очень ошиблись! спросите Ольгерда; половина победы мне?»
         «Вся победа вам, пан Воевода! потому что вы первый увидели вепря, первый наскакали на него и, благодаря странному состраданию Евстафия, успели таки поратовать с ним, — пока я вырвался из рук вашего питомца.» Граф Ольгерд окончил слова свои относясь уже к Торгайле.
         В эту минуту вошел Евстафий мрачен, как октябрьская ночь. Он не нашел нигде Астольды и, полагая увидеть ее с мужем, кипел скрытною яростию.
         «Спешишь, ли, Евстафий, в чем тебя, обвиняет Ольгерд? Он говорит, что будто ты не допускал его убить вепря. Правда это? не шутить он?»
         «Правда.»
         «Правда?.. чтож это значило? чем заслужил твое заступление чудовищный зверь?»
         «Незнаю, любезный отец! так что-то мне жаль стало его; ведь мы выехали совсем не для охоты; мы спешили в замок, и так затравить зверя тогда, как он этаго вовсе не ожидает, казалось мне вероломством, и я, откровенно признаюсь, хотел дать ему время скрыться и для того удерживал Ольгерда, как неприятеля, гораздо для него опаснейшаго, нежели пан Воевода.»
         Сначала объяснения Евстафиева, Граф смотрел на него с удивлением; Воевода хохотал до слез; молодой Ольгерд кусал себе губы; но дерзкое окончание вмиг изменило вид каждаго: Граф в замешательстве впервые не находил чем исправить сделанное зло; Олъгерд был поражен удивлением и смотрел на Евстафия, как на помешавшегося в уме; бедный, добродушный Воевода, совершенно смутясь, не знал что говорить, куда смотреть!... какое принять положение!... В шутку обратить не возможно; он старик, вельможа, уважаемый гость; мальчику шутить с ним нельзя; счесть за важное, обидеться!... сделать столько чести мальчишке — найденышу? — невозможно и подумать!... Лучше было бы не заметить этих слов; замятъ их, обратить в туж секунду разговор на что нибудь другое; для этаго у добраго Воеводы не достало уменья — он не спохватился.
         С полминуты действующия лица оставались в описанном положении, исключая Евстафия, который отошел к окну и угрюмо смотрел на снеговыя облака, скоро пробегавшия по голубому небу и мимолетом бросавшия крупныя клочки снега на стекла, в которыя вперилось пасмурное око сердитаго Евстафия.

* * *

         «А, Графиня! да будет благословен приход ваш! воскликнул в восторге Воевода, увидя входящую Астольду, последуемую всеми дочерьми своими. Отдаемся на суд ваш: кого из нас двоих с Ольгердом вы признаете победителем? Я первый напал на вепря, а он убил!» его, отрубил ему голову и располагается повергнуть ее к ногам вашим, как трофей победы. Как решите, прекрасная Графиня?
         Астольда с милою улыбкою отвечала, что с ними был третий, очевидный свидетель. «Надобно узнать, вельможный пан Воевода, говорила шутя Графиня, до какой степени нападение ваше на зверя облегчило победу юному гостю нашему; может быть она и вся принадлежит вам. Ну, чтож ты молчишь, Евстафий, кто истинный победитель вепря?».
         «Без всякаго сомнения, пан Воевода Краковский — Иоахим Сендомирский!.. Его орлиное око усмотрело беднаго зверя в густоте тростника; его кипящее мужество устремило его с копьем ринуться туда; без него вепрь жил бы еще; но когда уже показана дорога, указан предмет, то очень было естественно, что сильная рука храбраго Ольгерда довершила начатое!. Если мое решение нужно было, так я признаю пана воеводу убийцею вепря.» Евстафий вышел, да и пора уже было! Одна только Астольда понимала, что происходило в душе его. Но Граф, слыша странныя слова им сказанныя, начал опасаться за его разсудок. «Не всех ли уже родов несчастия готовы низринуться на меня? думал он, выходя в след за юношею. Что сделалось с моим Евстафием? от чего такая мрачность на прекрасном челе милаго сына моего? что с ним?..» Граф терялся в догадках.
         «Мой Евстафий сего дня в каком-то припадке смешнаго сострадания, говорила Астольда усмехаясь и ласково благодаря молодаго Ольгерда, который подносил ей голову вепря на золотом блюде.
         «Постой же, постой, молодой человек! дай и мне взяться за блюдо; я говорю, что половина победы моя.» Старый Сендомирский взял одною рукою за край блюда и с комическою важностию поставил его к ногам прекрасной Графини: «хотя воспитанник ваш и присудил мне одному всю честь этаго убийства, однакож я великодушен; его мечь булатный отделил эту голову ужасную от ея туловища страшнаго.»
         «Я думаю, вам предложится охота более славная и более опасная, ясневельможный пан Воевода: вы знаете, что Князь приглашает дворян приехать ко двору; известно, что такия приглашения не делаются без важной цели.»
         «Храбрый Литвин на все готов, прелестная Графиня! на охоту и на войну идет одинаково весело.»
         «Но вы не Литвин, пан Воевода!»
         «Все равно; живу в Литве, и уже привык считать ее своею родиною. Когда едет Граф?»
         «Сего дня.»
         «Как! сего дня?» воскликнули оба, Ольгерд и Воевода.
         «Да, сего дня. Когда уже мы знаем волю Князя, то чем скорее исполним ее, тем лучше. Я сама посоветовала Графу поспешить.»
         «Я думаю, такие поспешные зборы для вас безпокойны, Графиня? Мне казалось, что вы не располагались так скоро выехать.»
         «Я остаюсь, Ольгерд; а попечение о моем супруге в его пути вверяю сыну моему Евстафию и вашей дружбе. Ведь вы поедите вместе?»
         «Вместе, Графиня... но как же это так сделалось!.. вот неожиданный отъезд! Я ни о чем так мало не думал, как об нем!.. Покрайности неделю надеялся быть вашим гостем и вот теперь надобно опять в дорогу, да еще и без вас! это жестоко! Бог вам судья, прекрасная Графиня!»
         «Вы однакож приедете туда после?» спросил Воевода.
         «Приеду.»
         «В таком случае возмите меня в телохранители.»
         «Так уже и мне, Графиня, позвольте остаться у вас до вашего отъезда, воскликнул Ольгерд. Ведь вы верно чрез неделю выедете?»
         Астольда согласилась и, попрося гостей своих заняться вместе чем им разсудится, пошла в свои комнаты.

* * *

         «И так мы опять с тобою на одной дороге молодой шалун! сказал Воевода, ударив легонько по плечу Ольгерда; с какой стати напросился ты провожать Графиню, да еще и в отсутствие мужа?»
         »А чтож тут худаго?»
         «Ничего; но предосудительнаго много.»
         «Не позволите ль узнать что именно?»
         «Граф стар — ты молод — Графиня прекрасна. Эти три обстоятельства при твоем старании быть отправленным сюда с извещением, будут иметь великой вес в умах расположенных и без того видеть во всем дурное, если усилишь его, оставаясь здесь, при Графине, тогда как муж ея явится при дворе гораздо ранее времени, назначеннаго самим Князем.»
         «Э, полноте, пан Воевода! не принимайте так важно вещей самых пустых; вы и я будем ни что иное, как две очень не верныя копии: вы — Графа; я — Евстафия! все наше сходство с ними будет только в летах, то есть вы стары как Граф; я молод как Евстафий; вот и все! так о чем же тут хлопотать? А между тем очень лестно прожить неделю в замке; где хозяйка пленительна как... как... я ни когда не найду сравнений, как она пленительна — красота ея выше всего!
         Воевода хотел было еще что-то возражать ветренному Ольгерду, но вошел, Граф с Евстафием.
         «Жена моя сказывала мне, почтенный Сендомирский, что вы беретесь быть ея охранителем в пути?.. обязан вам очень много... также и вам, Ольгерд!...» Граф оборотился к Евстафию: «распорядись же, сын мой, чтоб к вечеру могли мы быть в дороге.»
         Евстафий повиновался, не говоря ни слова; в груди его свирепствовала буря... он видел, что Астольда решилась твердо не допускать его прежних короткостей; ни на секунду не находил он ее одну; всегда были с нею ея дети или приближенныя служительницы. Если Евстафий хотел, по праву сына, прижаться к груди ея, хотел поцеловать алыя уста, тогда томный взор его встречал грозу, молнию, гневную тучу в твердом взгляде Астольды... Миновалось счастливое время Евстафия! Ярость кипела в душе его; ему казалось, что он нашел бы услаждение — вонзить кинжал в ту грудь, на которой, дна дня тому назад, так нежно покоилась голова его... Ты отвергаешь меня, Астольда, думал он, мрачно смотря как Графиня безпрерывно занималась то с тою, то с другою дочерью и ни одного раза не обращала на него своих прекрасных черных глаз: — ты отвергаешь меня?.. ты, которая таяла нежностию и пламенела любовию от огненных поцелуев моих!.. ты теперь приняла грозный вид оскорбленной матери!.. ты!.. но не тебя ль я сжимал в объятиях своих?.. не ты ль отвечала нежности ласк моих?.. не ты ль со вздохом прижимала меня к груди своей?.. А как ты называла меня!.. жестокая! как могла ты забыть все это!.. в два дни!.. два только дня прошло — и счастие жизни моей исчезло, как сон!.. исчезло! но неужели это правда? Я точно отвергнут Астольдою?... она не смотрит на меня! а если и смотрит... великий Боже! смерть читаю во взоре ея! что все это значит? кому обязан я столь ужасным несчастием?. не тебе ль чудовищный покровитель мой?.. горе тебя!..»
         Евстафий еще раз устремил взор на Графиню и встретил правда, что черные глаза ея смотрят на него., но с каким выражением?.. Гнев и упрек рисуются в них так ясно, что Евстафий с отчаянием в сердце поспешно выходит. В след за ним выбегает Нарина, догоняет, обнимает его и говорит: «маменька велела сказать тебе, милый братец, чтоб, ты не терял времени в бездействии и готовился к отъезду с отцем в Вильно. «Девочка прибавила еще от себя, что она слышала как отец и мать ея говорили, что Евстафий останется при великом Князе Литовском, и в замок уже не возвратится, прежде своего совершеннолетия.»
         Евстафий обнял сестру: «скажи своей маменьке, милая Нарина, что я не потеряю времени напрасно; я постараюсь выполнить ея приказание и буду в действии безпрерывном. Прости!»
         Евстафий пошел в свои комнаты; все встречавшиеся с ним сторонились с испугом; это уже не был прекрасный, величавый юноша, с ясным взором, с ласковою улыбкою! нет! это было какое-то мрачное, грозное существо! Взор его выражал злобу, ненависть! в чертах дышало предвестие гибели всему, что встретится в пути его!.. Все сторонились, все давали дорогу, все с ужасом смотрели в след.

* * *

         Не замечая и не видя ничего, Евстафий достиг своих комнат. С приезда от Сендомирскаго он еще не входил в них. Непонятная перемена Астольды, наполняя душу его, то бешенством, то отчаянием, заставляла его скитаться по всем местам и не оставаться ни где ни минуты; но теперь, близость отъезда, известность продолжительной разлуки, неизменная холодность Астольды, погасив последнюю искру надежды в сердце злополучнаго юноши, заместила ее лютостию тигра.. Евстафий вошел как всеразрушающая буря, в свою комнату, стремительно подошел к убежищу Пеколы; рванул дверцы шкапа, оторвал их...
         С четверть часа стоял Евстафий, разсматривая безмолвно гадкаго идола. Чего не передумал он, чего не перечувствовал в эту четверть часа! Все случаи, в которых, казалось ему, видимо покровительствовал Пекола, ожили в памяти его: — произшествие на охоте; его последствия; ласки, любовь Астольды, счастие неземное и наконец скоропостижная, безпричинная потеря всего и разлука надолго!.. «Пекола! если ты в самом деле что нибудь более, нежели истукан, возврати мне на одну минуту любовь Астольды! на одну только минуту! пусть я получу ея прощальный поцелуй, пусть она даст мне его, прижав меня к груди своей, пусть назовет, как называла третьяго дня... третьяго дня! о безчеловечная! сего дня она это забыла!..

* * *

         Нет мук сильнее, как муки отверженной любви!... Твердость, гордость, ярость Евстафия исчезли; он горестно рыдал, стоя перед своим мнимым покровителем и тщетно искал в страшных глазах его того отблеска чувства, каким иногда он отвечал на жалобы юноши. Теперь эти глаза были тем, чем всегда должны были быть: — двумя полушарами без чувства, без жизни, имеющими подобие глаз и более ничего.
         Евстафий берет идола, прячет его, как когда-то на бале, в свой вылет, и с этим последним, отчаянным средством, идет еще раз к Астольде. Ему надобен один только ласковый взор! один поцелуй прежний! один призрак любви — и он покорится своей участи! поедет в Вильно, останется там! будет жить воспоминаниями...
         Евстафий берется за скобку двери Астольдиной спальни, легонько отворяет, видит что Графиня сидит одна, на коленях у нее спит маленькая Астольда; на столике перед нею стоит Распятие, лежит раскрытая книга; это молитвенник; Графиня читает в полголоса.
«Астольда!» сказал Евстафий робким голосом, подходя чтоб взять ея руку: «мол милая, обожаемая Астольда!» Он не мог кончить. Графиня вперила в него взор... Самая красота глаз ея сделалась страшна в это время! Евстафий затрепетал, но не от ужаса... нет, чувство сердца его в эту минуту не может быть описано... Он вышел, не говоря ни слова, притворил за собою дверь Графининой спальни; молча прошел все корридоры; тихо, без видимаго волнения вошел в свою комнату, подошел к шкапу — Пекола был уже там; покойно взял его Евстафий и — со всего размаха богатырской руки — разбил на тысячу кусков о мраморный пол! одна только голова идола осталась цела и долго каталась у ног Евстафия, сверкая глазами; но юноша смотрел на эту новую сверхъестественность с холодным презрением и наконец, толкнув ногою уродливую голову, так что она укатилась далеко в угол, пошел готовиться к отъеЬзду.

* * *

         «Сколько верховых лошадей прикажете отправить за вами, господин Евстафий?» «Десять; считая вместе с Кауни.» — «С Кауни?... но вряд ли он пойдет в этот счет; я думаю, вы не возмете его.» — «Почему?..» «Он что-то переменился, как мне показалось; не угодно ль вам взглянуть на него?» — «Часа два тому как я видел его; он все одинаков.»
         «Теперь посмотрите; я сию минуту от него; Горило в отчаянии.»
         Как ни сильны были терзания души Евстафия, но намеки Францишка о чем-то неприятном на счет Кауни заставили его поспешно идти в конюшню своего любимца.
         «Что такое с ним, Горило? где мой Кауни?»
         «Вот он, господин Евстафий!»
         «Как!!!» Изумление оковало язык молодаго человека. Перед ним стояла лошадь, довольно красивая и много похожая на Кауни, но не имеющая и тени той прелести, легкости, силы, красоты, гибкости, восхитительной стройности, строжайшаго размера всех членов; глаза его также велики и блестящи, но это не глаза Кауни — они не мечут молний; в них нет смысла; они не говорят своему всаднику: — «готов я! куда велишь лететь с тобою?...» Это Кауни — красивый конь! но не Кауни — верх совершенства!... Смотря на этаго, можно уже описывать его красоту, можно сказать: какия прекрасныя тонкия ноги! какая красивая маленькая голова!., как он величаво выгибает шею!... И всякой видит что это описание верно, что лошадь точно такова; но для того Кауни, котораго Евстафий видел за два часа перед этим, описаний не могло быть! Смешно было бы слышать, еслиб кто стал высчитывать или изображать словами красоты, для которых во все нет слов!... И так гдеж тот Кауни, краса и удивление целой Литвы?.. Это не он!... Кауни это и — не Кауни вместе!
         «Но чтож это такое, Рогачь? Что сделалось с моим конем? почему он — не он?...»
         Рогачь в эту минуту смотрел гораздо более дьяволом, нежели когда нибудь.
         «Незнаю что уже вам сказать, господин Евстафий; но знаю, что за теперешним Кауни мой присмотр не нужен: мое дело кончено: я брался усмирить дикаго коня, довесть его до совершенства, ссылаюсь на вас что он был самим совершенством за час до вашего прихода теперешняго; вы это видели!... Более мне сказать вам нечего; о перемене вашего коня, я думаю, можно было ожидать!... но это не мое дело.... Угодно ли будет вам, господин Евстафий, походатайствовать у Графа, чтобы Его Сиятельство заплатил мне обещанное? Вы сами видите, что я уже не нужен вашему Кауни.»
         «Сколько тебе надобно?» «Граф знает, он сказал что заплатит все то, что я хочу, и утвердил эта своим словом.»
         «Францишек! кончи с ним пожалуйста. Ах, Кауни! мой прекрасный Кауни! что с тобою сделалось? что сделалось со мною самим!... что тебе еще надобно. Горило? я уже приказал Францишку разчесться с тобой! оставь меня.»
         «Сделайте для меня одолжение, господин Евстафий, отдайте Графу эту бумагу; здесь написана моя покорнейшая прозьба об исполнении Графскаго обещания и здесь же означено, чего именно желаю я за труды мои около опасного коня вашего, господин Евстафий.»
         «Сумазброд!» Сказав это Евстафий, взял запечатанное письмо Горилы и, отдавая его Францишку, приказал расчесться с странным конюшим.
         «Какоеж будет приказание на счет Кауни? прикажете отправить его за вами?»
         «Оставить дома.»

* * *
         Граф и Евстафий по закате солнца оставили замок; пан Воевода Иоахим Сендомирский ехал с ними вплоть до своего поместья и не утерпел чтоб не указать Графу того места, где вепрь был загнан и убит смелым Ольгердом.
         Приехав в Вильно, Граф, в ожидании прибытия Астольды, знакомил своего приемыша с лучшими из своих приятелей, и с их помощью представил юношу великому Князю Литовскому, прося позволить ему служить в рядах храбрых Литвинов!..
         Прекрасная наружность молодаго человека упреждала всех в его пользу; слухи о страшном его покровителе из детства — Пеколе, стали распространяться в том круге, в котором Граф поместил его; но разумеется, что тут принимали их гораздо мягче, нежели в простом народе; дошли они и до Князя; но как Государь этот был очень наклонен принять христианскую веру, то сообразно чистому свету ея, отвергал всякое суеверие. Он сказал только шутя Графу: «воспитанник ваш, любезный Граф, как я слышал, имел очень страшныя игрушки в своем ребячестве?» Граф отвечал тем же тоном, сообразным тону вопроса; но далеко не с тем спокойствием, какое показывал наружно. — При всяком напоминании о Пеколе, память его мучительно пробуждалась и представляла ему Гедвигу, ея смерть, предвещала скорое исполнение предсказания — неминуемую гибель всего рода. Чтоб избавиться преследования этаго фантома, Граф, не смотря на преклонность лет, решился взять деятельное участие в объявленной войне с Поляками, и дожидался только приезда Астольды; чтоб распорядить все по ея совету.
         По прошествии недели приехала и Графиня со всеми дочерьми. Евстафий увидел из окна как въезжали экипажи; обязанность его была бежать встретить Астольду, как мать свою; но после страшнаго взгляда, каким Астольда отвечала на его последнее, робкое воззвание к ея сердцу, после этаго взгляда, Евстафию легче было умереть, нежели приблизиться к Астольде. И так он остался у своего окна, спрятавшись так, чтоб выходящие из экипажей не могли его заметить. Он видел как выпархивали одна за другою его прелестныя сестрицы; видел как вынесли на руках маленькую Астольду; видел — и затрепетал как преступник... видел величавую, прекрасную Графиню, которую Граф принял в свои объятия. Семейство, счастливое в эту минуту, шумно всходило на лестницу, и Евстафий слышал, что маленькая Астольда кричала: «папа, а гдеж Стасiо Гудишек?» Слышал также, что Граф говорил жене: «эту маленькую шалунью нельзя отвадить, чтоб она не звала так Евстафия.

* * *

         Граф тотчас по приезде Графини объявил ей о своем намерении отправиться против врагов. «Это лучшее, милая жена, что я могу сделать в теперешних моих обстоятельствах; я буду сам руководствовать первыми шагами Евстафия на поприще славы; при моих глазах и под моим начальством заслужит он право на мое имя, титул и богатство; тогда и великий Князь Литовский охотнее даст свое согласие и гордое дворянство сделается зговорчивее, а ко всему этому и я, окруженный опасностями, при беспрерывной деятельности, избавлюсь, может быть, того внутренняго безпокойства, которое снова начало отравлять все мои занятия и действия.»
         Астольда одобрила намерение мужа и внутренно благодарила судьбу, что она так кстати подготовила эту ссору Литовцев с Поляками, чтоб удалить от нее Евстафия на несколько времени и даже на несколько лет; потому что, хотяб война кончилась в год, или и скорее, но вес Евстафию должно было оставаться в войске и достигать степени, которая оправдывала бы некоторым образом столь великое отличие, какое готовил ему Торгайло, признавая своим преемником, наследником и зятем.

* * *

         Между тем, как в Вильно съезжались вельможи, витязи, паны, старые, молодые, бедные, богатые и всякой становился под хоругвь отечества, Воевода Иоахим Сендомирский и молодой Ольгерд, приехавшие вместе с Графинею Астольдою, мучили Евстафия безчеловечно, хотя и с самым лучшим намерением: Воевода знакомил его с такими же отчаянными охотниками, как сам, и всегда начинал и оканчивал разговор описанием охоты, на которой ужасный вепрь испугал Графинину лошадь и как что было за тем. Однакож, говорил он в заключение, виновник не миновал заслуженнаго наказания, рука сильнаго Ольгерда лишила его жизни.
         Ольгерд был неразлучно с Евстафием, ввел его в лучшие дома, где были молодые люди одних с ними лет, которые знакомились с питомцем Торгайлы очень охотно, зная что у него сестры красавицы. — «Что ты всегда один, Евстафий? спрашивал новый друг; для чего не проводишь время с сестрами. Вчера прекрасная Нарина с приметною грустно спрашивала меня: не знаю ль я от чего ты приходишь к ним только на одну минуту, пожелаешь отрывисто добраго дня и сей час уходишь?... Я извинял тебя сколько мог, твоим новым положением в свете; но признаюсь тебе, Евстафий, что обращение твое с семьею для меня совсем не понятно: ты не смотришь на сестер, (от которых по справедливости нельзя глаз отвесть), бегаешь от Графини и с Графом бываешь только тогда, когда он сам призовет тебя; непостижима такая холодность ко всему, что столь прекрасно и столь чувствительно: сестры твои вчера плакали, когда ты оттолкнул маленькую Астольду и ушел; третьяго дня, Графиня тяжело вздохнула и долго смотрела на ту дверь, в которую ты выбежал как только увидел что она входит в комнату; о Графе уже нечего и говорить, он слишком тверд, чтоб дать заметить постороннему какую нибудь невзгоду домашнюю, однакож такому вседневному гостю и другу дома, как я, можно догадаться, что сердце его неспокойно. Еслиб ты слышал голос, каким говорить он: «где сын мой? где мой Евстафий? позовите ко мне моего Стасiо.» Ах, Евстафий! я браню тогда тебя от полноты души моей.»
         Иногда Ольгерд тащил его насильно в комнаты девиц Торгайло: «да полно тебе хмуриться, дикарь; пойдем к твоим ангелам,» говорил он, охватывая одною рукою богатырский стан юнаго Евстафия, а другою отворяя дверь ведущую в комнаты, где жили девицы. Юноша легко освобождался от руки Ольгерда и, представя в извинение какое нибудь ничтожное занятие, поспешно уходил.
         За обедом, где необходимо все уже были вместе, Евстафий садился так, что глаза его и случайно не могли встретиться с глазами Графини, и хотя душа его была добычею мук невыносимых, но оживленный и острый разговор его с гостьми Графа не позволял иметь на счет этот ни малейшаго подозрения. Один только Ольгерд с удивлением и сожалением замечал в прекрасных глазах своего товарища черную тучу злощастия, угрожающую, повидимому, всему близкому к нему.

 

Продолжение

 

Гудишки. Роман в четырех частях. Часть четвертая. Сочинение Александрова. Санкт-Петербург: Тип. Штаба отдельного корпуса внутренней стражи, 1839. С. 1 — 107.

 

Подготовка текста © Павел Лавринец, 2011.
Сетевая публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2011.


 

Надежда Дурова   Проза

Обсуждение     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2011