Лев Гомолицкий.      Ночныя встречи *

 

1.

         "Быв. рус. офицер. Согласен на какую угодно работу - подметать улицы, разсыльным и проч. Обращаться в редакцию. Иванов.

* * *

         В редакции уже неделю стоял прислоненный к пыльному столбику книг синий простой конверт, на котором латинскими буквами по детски неуклюже было написано: W. P. Iwanow.
         Адреса Иванов не оставил, потому что адреса у "быв. рус. офицера" не было. Сам Иванов не являлся. Конверт стоял, морща свое четырехугольное лицо, подмигивая ответственному редактору, когда тот, на минуту, отрываясь от спешной статьи, неопределенным взглядом искал чего то вдоль края стола - мысли или слова.
         Кончилось тем, что ответственный редактор однажды протянул с досадой руку и перевернул конверт "W. P. Iwanow"-ым вниз. Но на конвертной спине, разсеченной диагоналями разреза, в верхнем треугольнике оказалась печать: Dyrektor teatru rosyjskiego "Pietruszka" A. Makarow-Zawaldajski…
         С этого вечера конверт исчез с поверхности стола, погребенный под пластами "Рулей", "Последних Новостей" и "Возрождений". И смутная память о нем осталась у одного ответственнаго редактора.
         А в конверте было письмо.
         А в письме - спасение ли, окончательная ли гибель - новый толчек в новую неизведанную страну жизни:

                  "Милостивый Государь,
                                    г-н Иванов!
         Прочитав Ваше об'явление, осмеливаюсь предложить Вам скромное место в моей вновь организуемой труппе. Я готовлюсь к турнэ по Польше и мне нужен заведующий технической частью. Надеюсь, что при желании и добросовестном отношении к делу Вы, М. Г., справитесь с этой несложной задачей. По получении от Вас положительнаго ответа, деньги на дорогу будут немедленно высланы.
         Директор театра "Петрушка"

А. М. - З - ".

 

2.

         Мир, огромный, сотрясающий сознание, толкающий страшными своей мерною последовательностью ударами сердце, мир, проьегающий ласковую теплотой по всем трепещущим жилкам человеческаго звереныша-тела, бьющий в зрение красками и брызгами сжигающих огней, несущийся мимо слуха толпою голосов, шагов, шелестов и дыханий...
         - мир этот, оказывается, можно вывернуть, как перчатку.
         Это трудно только сначала, пока не соскочил крючечек, связывающий с громоздким глухим ящиком скамейки, на которой скорчилось то, чему холодно, мучительно неудобно, - что свое томление называет голодом, сном и болезнью.
         И странно - если смотреть прямо перед собою в смешение медленно движущих мимо рукавов пальто, шляп, пуговиц, ботинок - крючечек никогда не соскочит, но все острее будет впиваться в живое корчащееся страдание.
         Но если опустить глаза вниз, туда, где в цветныя полосы каменнаго вокзальнаго пола вонзился серый треугольник - основание треугольника - плечи, стороны - протянутые рукава, брюки, а вершина - обтрепанный мокрый носок ботинка - только всмотреться в этот треугольник неподвижнаго кровнаго своего, - крючечек соскакивает, и свободная неиз'яснимая радость, покачиваясь как детский цветной шар, отделяется, относится, взлетает. В то же время мир выворачивается наизнанку, где в пустоте только одно действительно есть, одно истинно существует - легкое, безвесное клубящееся стремление.

* * *

         Узкая стрелка ползет, как черная вытянутая змея, по лику бледнаго искаженнаго ужасом циферблата. Иногда она, остановившись, впивается жалом в лоб; иногда взмахивает в воздухе и падает на его вздрагивающия отвращением и болью губы.
         Так длится безконечно. В пустоте протянуты, распластаны века, и черная скользкая змеиная стрелка со злобным шипением бьет хвостом и, впиваясь в него, жалит и жалит бледный, перекошенный ужасом и болью лик времени.
         И какое блаженство, какая легкость скользит мимо этого жестокаго призрака жизни.

* * *

         Стремление, наполняющее пустоту! Ваше божественное величество дух! Это вы из ничего слепили голубой шар неба, вы бросили в безконечность горсточку белых искр, вы из сгустка крови создали трепетное желающее живое, теплую склизкую плесень жизни? Кто вы? Отбросьте свою целомудренную стыдливость. Явитесь, шаркните ножкой и представьтесь, наконец, мне - видящему, мне - слышащему, мне - требующему, чтобы вы не играли в прятки со мною!
         Это по вашей милости вместе с золотыми звездами и любовью были созданы просроченные документы, вокзалы, мокрые ночные камни Маршалковской и Новаго Света?
         Но если это создали вы, а вы во мне, и вы - я, Иванов, - почему же меня, этот дух, эту вечную творческую великую мысль, не обращая на нее никаого внимания, давит мокрым грязным брюхом - в клетку, как брюхо удава, колесо созданной ей же машины - жизни?

* * *

         2 часа ночи.
         Пружинка отсчитывала срок, пружинка равнодушно щелкнула в замке вокзальнаго рая и вечный дух, как безприютная собака, выгнан в каменную городскую ночь.
         За ними медленно тащится неуклюжее, онемевшее на жесткой скамейке тело.
         Человеческое сытое окровавленное счастье спрятано в камень, ощерено пиками решеток, затянуто железными шторами. С хохотом и свистом оно проносится мимо в пылающих чревах стальных, коротконогих чудовищах. Нагло задрав голову, засунув руки в карманы, безпечно проходит мимо, совсем рядом, иногда толкая того, от чьего, - может быть мгновеннаго, - желания зависело вызвать их всех к жизни, как призрак.
         О, как вы спокойно проходите мимо! И вы не боитесь моей любви?!.. моей любви, создавшей всю эту блестящую игрушку мира, от которой вы покатываетесь со смеху, воете, корчитесь, сходите с'ума, уничтожаете друг друга.
         А что, если моя любовь превратится в ненависть!
         Какова же будет моя ненависть, если такова была любовь?
         Вы думаете, что заслонились от моей воли, от моего новаго вмешательства в земныя дела - полицией, штрафами и тюрьмою. Но в тюрьме только накормят и успокоют зверюшку, живущую рядом со мной в усталом теле Иванова. Это паршивая загнанная собака, которую пинают отовсюду ногами, сначала даст волю своему бешенству, вгрызшись в чье нибудь сытое жирное горло, а потом ее за это отведут в тепло, напоят, накормят и укажут ей нары, где можно растянуться, а не сидеть скорчившись, с тревогою следя за минутной стрелкой, вокзальнаго ночного часа.
         Дама в меховой шубке, вцепившись своими птичьими лапками в сумочку с губной помадой, пудрой и деньгами, быстро бочком сворачивает на Королевскую. На Королевской темно; по мокрому тротуару тянутся вдали тени от случайных прохожих. Еще не поздно догнать двумя шагами, вежливо поднять шляпу, протянув руку к сумочке, и когда ея глаза округлятся и крашеныя губы перекосятся страхом, - вырвать эту лакированную сумочку с помадой, пудрой и деньгами и бить ею по визжащему лицу, за подленькую мысль, мелькнувшую в нем, его страх за свое птичье благополучие...
         Нет, вы знаете своими бесовскими осколочками разума, что я опутан своею собственной любовью. Что созданное мною обратилось против своего творца.
         А из ненависти моей выйдет только пошлый уличный скандальчик - чей нибудь негодующий разбитый нос, толпа, в азарте любопытства наступающая друг другу на ноги, протокол...
         Нет, не может быть! Это ложь! Я не создавал этого. Слишком безсильна и мала моя ненависть, чтобы была она моею...

* * *

         В витрине - огромное квадратное белое лицо с кругом монокля вместо праваго глаза. Под нею по лестнице затянутой желтым атласом сходят новобрачныя парочки - блестящия изящныя туфли. И возле каждой парочки маленькое повторение того же белаго квадратнаго лица с кругом монокля вместо праваго глаза.
         С ужасом расширенными глазами Иванова я смотрю на этот призрак.
         Вот, наконец, блуждая веками по земле, я увидел настоящий образ того - другого. До сих пор я не верил в него, считал его своею частью. До сих пор он прятался от меня под личиной неяснаго, отвлеченнаго.
         Сатана, Искуситель, Лукавый, Мефистофель - все это безобразное, нашептывающее неслышным шопотом даже не на ухо, а в затылок, шевелящееся безформенно где то в глубине, на самом дне видимаго осязаемаго мира.
         Но оно бродило, оно формировалось, самозарождалось и вот - передо мною уже не плоть, случайно текучая плоть воплощения - передо мною уже вычеканенный тип - образ обведенный по квадрату на белом плоском куске картона. Это его лик, а вокруг кишат, спешат куда то в своем плоском картонном безветном мирке его безчисленныя квадратныя отражения.

* * *

         Теперь я знаю.
         Мной было в муках выкинуто в жизнь трепетное, хрупкое, любящее, страдающее и обреченное смерти.
         Но пришел он, гримасничающая обезьяна, и, упершись в ствол своею длинной задней рукою, выломал острую палку и жеманно подал ее человеку.
         И человек взвесил ее в руке, подкинул и, наивно взглянув в лукавую обезьяню морду, разсмеялся.
         Человек был свободен, потому что он был мною, а я был - им. Но в этот час он стал рабом обезьяны - своего жестокаго и безумнаго господина.
         Из этой обезьяньей палки, вскоре окровавленной первым убийством, вырос пылающий каменный город, где под грохот мвшин шествует наглая бледная квадратная харя с кругом монокля вместо праваго глаза.
         Его мерзкое жирное тело, пахнущее потом сквозь дешевый одеколон и пудру, вытеснило незаметно меня из мира, как вытесняет наглец, наступая на ноги, оттирая, заслоняя собою. Но легкими клубами я продолжаю носиться над миром живой движущейся материи, погружаясь в тех малых, кто отверг того или кого тот сам отверг.
         Беглые рабы, те, кого не взлюбил он - в падении, в отчаяньи, в страдании и смерти - в них погружаю я свои руки, мочу запекшияся губы, как путник, легший над источником и приблизивший лицо к его чистой прохладе.

* * *

         Эй, Иванов! Бывший офицер Иванов, готовый подметать улицы и на что угодно! Ночующий на вокзале. Изучивший каменный ощеренный прямоугольник - Маршалковская, Краковское, Новый Свет, Иерусалимская - полтора убитых черных часа... Слышишь ли ты меня?!
         Ты знаешь, кто я.
         Такой же несчастный, бывший, скитающийся дух, как и ты: ночующий на вокзале, откуда отходит в мир человеческия жизни - идущий по прямоугольнику ночных улиц навстречу тебе.
         С высокой лестницы костела я иду, нагибаясь под чугунным крестом, и рука моя протянута вперед.
         Мимо, не видя меня, порою из вежливости кланяясь мне, бегут, бегут призраки, проносятся машины и исчезают за краем своего плоскаго безцветнаго мира - во тьму.
         А мы идем, расходясь и опять встречаемся здесь, на Краковском, под стенами костела.
         Неужели ты бы продал радость этой ночной встречи, продал бы меня за бутерброд с жирным куском ветчины, за кусок душистаго мыла, за мягкую постель и пару чистаго белья, за ощущение тепла, за лживый шорох газеты...
         ... за кругленький блестящий кружочек, звонкий волшебный камушек - злотый!..

 

3.

         Эмигрантская передняя.
         Перегар водки, портянка, махорка, прелый пот от грязнаго, нечистоплотнаго, израненнаго клопами и вшами тела. Люди вжаты один в другого, превращены в одно озверевшее вонючее месиво.
         Население ночлежек, бараков, улиц...
         В лицо Иванова уткнулась щетинистая красная рожа. Дышит в него водкой. В пальцах с заусенцами и обгрызенными черными ногтями - замусленная желтая цигарка. Руку с цигаркой опустить нельзя - она так и торчит согнутая кверху. Сзади за рванной спиной рожи - копошится низенькая приличная - "интеллигентная" старушка. "Рожа" пихает ее изредка задом и пьяно кричит: "Не толкайтесь, ради Бога! Будьте людьми!"
         На глазах старушки через ровный промежуток времени вскипают крупныя капли, как в неплотно закрытом кране.
         На лево - барышня в трауре. Руки ея сложены на груди, держат затрепанную сумочку. Она смотрит перед собою глазами, видящими не то, что ее окружает, не то, что выгнало ее сюда и заставило стоять, упрямо подвигаясь к двери, вздрагивая от толчков в грудь рваными локтями, глотая вонь, брань и насмешки.
         Заветная дверь открывается и выпускает двоих. Все бросаются вперед. Ожесточенно, упрямо, слепо. Бьют друг друга кулаками, пихают, кричат, проклинают.
         Пьяный голос кричит:
         - Ради Бога! Будьте людьми, господа!.. Будьте людьми!

* * *

         Что это? Стихийное бедствие? - Революция? Нет. Потому что сидят же за дверью три благотворительныя дамы в шелковых свитерах со строгими лицами судей и благотворительный юноша с длинным отлакированным ногтем на мизинце, который он отставляет, когда берется за ручку пера, точно боится запачкаться о фамилии просителей.
         Может быть это называется человеческим презрением? Вам не приходило это в голову, когда вы глядели на брезгливые благотворительные пальцы, бросающие, не дотрагиваясь до них, в другия человеческия руки злотый "пур буар" или "на трамвай", или на что еще последнее страшное нужен этот злотый, заработанный ценою долгих часов унижения передней.
         Но может быть эти получающия его руки уже и не человеческия руки?..
         "Будьте людьми, будьте людьми, господа!"

* * *

         Если бы Иванов видел себя со стороны...
         Из под потных черных волос мрачный упрямый взгляд. Подбородок топорщится упрямой щетиной, упирается в коричневую рвань, которой обмотана шея. Под нею - в треугольнике обтрепаннаго воротника пальто - нельзя разобрать что, - то ли это рубашка, пропитанная потом и грязью, то ли голое тело. Руки смяли сзади за спиною шляпу.
         Сжав, сплюснув, перевернув, тиски передней выбросили его в комнату. Дверь а
         - Покажите ваш документ.
         Иванов разстегивает пальто, - да, это не рубашка, - это тело, - стыдливо отворачивается и откуда то из-за подкладки вытаскивает смятую полуистлевшую бумажку.
         Благотворительный разговор между собою:
         - Эмигрант... но документ не в порядке... - Мы не можем... мы не выдаем, если документ не в порядке.
         - Вам надо пойти в комиссариат полиции, вам там об'яснят, что делать.
         Иванов молча и тупо смотрит на юношу, который держит в левой руке с отставленным мизинцем его документ.
         Да, конечно в комиссариате об'яснят, что делать.
         Как им растолковать все это... Разве люди об'ясняются словами, а не своими жизнями. Только похожия жизни понимают друг друга со слов.
         - Вам придется заплатить большой штраф за это, - говорит юноша, откладывая документ.
         Ну... ну... может быть ты поймешь, наконец, что нужно...
         У дамы размякает сердце, специально приспособленное к милосердию.
         - Все равно, дадим ему злотый... Запишите фамилию. Только вы нам должны сказать, что вы с ним сделаете?
         Что можно сделать с злотым? Проехать четыре раза в трамвае, переночевать в приличной ночлежке, с'есть обед в дрянной столовой - все так далеко от действительности, все это плавает в каком то метафизическом тумане.
         Злотый, зажатый в пухлых розовых пальцах, - на полдороге к Иванову.
         - Вы нам должны обещать, что его не пропьете.
         А может быть лучшее, что можно еще сделать с этим злотым, - бросить его в кислое дамское лицо, побледневшее от сознания своей христианской добродетели?..

* * *

         Левый карман пальто - только дыра в пронизанную ветром пустоту между пальто и штанами. Зато правый, если умело миновать в самом начале подкладку, хранит в своем единственном углу мокрый грязный платок.
         Сейчас платок стиснут кулаком Иванова, а в кулаке крепко сжат единственный злотый - звонкая блестящая погремушка, волчек, кружочек, которому люди отдали свою волю, свою жизнь, свою радость.
         Круглый как безконечный заколдованный круг. Это - Orbis.
         Orbis... - откуда это слово?
         Огромныя мерцающия синим огнем буквы O-r-b-i-s горят перед Ивановым.
         Он оглядывается, где он. Как он очутился здесь?
         Под ногами чужие холодные камни перекрестка. С четырех сторон света несутся стальныя ревущия чудовища; отовсюду, куда не повернись, бьет в глаза холодный мокрый ветер, холодные ночные огни. С четырех сторон света нависают враждебные серые камни. Вокруг копошатся, растут чужия благополучныя жизни, но одна единственная жизнь, истинная и несомненная, которую ощущает Иванов, корчится на этом грязном перекрестке, обведена, как околдована, путями автомобильных шин, дугами трамвайных рельс...
         И это - Orbis?! Это Мир?!
         Иванов хочет вызвать опять ту ночную радость, когда он скитался по ночному миру непризнанным духом. Но радости нет. Что то мешает, что то тянет на дно этих каменных городских ущелий, чтобы бросить на блестящие сырые асфальты, придавить, растоптать каменными сапогами.
         Что же это за тяжесть? Злотый! Блестящий кружочек, волшебный камушек, монокль Сатаны.
         Он продал за него радость своей ночной встречи с неиз'яснимым, светлым, легким, презирающим голод, холод, страдания, унижение, не боящимся ни жизни, ни смерти.

* * *

         А уж раз продал, раз продал, раз упал на дно каменнаго мира, то -
         Боже! сколько возможностей, сколько соблазнов таит в себе один злотый!
         ... есть неиз'яснимая греховная сладость безволия, когда за волчком улицы кружится голова и мысль о соблазне, как вино, пьяно и властно ударяет в голову.

* * *

         Иванов жадно, с урчанием в горле, глотает горячее приторное какао и пожирает сдобныя булки.
         Это, кажется, лакомство, но Иванов не ощущает вкуса и то теплое запретное сладострастие, которое томительно разливается по его телу, нельзя назвать удовольствием.
         Наверно убийца, всовывая медленно нож в теплое трепещущее тело жертвы - обязательно беззащитной, обязательно теплой и трепещущей - испытывает такое же сладостное замирающее томление своим чревом, своей самой сокровенной звериной первобытной утробой.
         Колени Иванова холодеют, сердце замирает. Иванов старается, чтобы руки его не дрожали.
         "На сколько я уже наел? - Хватит ли злотого? Ну и пусть не хватит. Где этот он там - холодный, твердый кругляшек - лежит, спрятался в мокрых складках платка... Никто не заметил, что я часто щупаю корман? Надо так сесть, чтобы карман прижимался к стене... - Все равно наверно уже злот двадцать... Семь бед один ответ. За двадцать грошей идти в участок и за злотый двадцать идти в участок... А раз уж все равно идти, то по крайней мере хоть с'есть как следует".
         Иванов стучит по стакану ложкой.
         Барышня в белом балахоне нежно склоняется над ним. От нея сладко пахнет кухней. У Иванова темнеет в глазах, он пьянеет от этого запаха - от близости, доступности поджаренной на огне звериной пахучей кровавой плоти...
         Выпито два стакана како, с'едена порция творогу со сметаной, тарелка с ростбифом тщательно вылизана булочным мякишем. Тело стало тяжелым, ему тепло, уютно, оно ощущает приятную сытую пустоту и головокружение. Ему теперь не хочется в полицию...
         Дольше уже сидеть нельзя. Иванов прочел все газеты. Барышня ходит мимо, с любопытством оглядывая его. В зеркало он видел, как барышню подозвал кассир и показывал в сторону Иванова.
         Иванов позывает барышню и, преувеличенно стесняясь, спрашивает ее о чем то. Барышня кокетливо потупляется, вспыхивает, потом приглашает идти за собой. Иванов оставляет на столе - это обдуманно - на самом видном месте свою шляпу. В последний раз смотрит на нее, прощаясь.
         То, о чем он спрашивал, - во дворе налево. Двор слепой. С трех сторон - дома. Направо высокий деревянный забор. Надо изследовать этот забор!
         Сквозь сердечко, вырезанное в двери, Иванов видит открытую дверь в кавярню, из которой падает яркая полоса света. В дверях силуэт барышни. Она заложила руки в карманы своего балахона, прислонилась к косяку. Караулит.
         Иванов тоже ждет. Кто то тяжелыми шагами шагает совсем близко. Остановился и потом размеренно четко опять звучат шаги. Близко продребезжал трамвай. Иванов соображает - за забором не далеко улица.
         Кто это хожит? Какой новый враг. Иванов задерживает дыхание. - Да это же в нем, внутри - сердце!
         Барышня зевает, хлопает себя по губам ладонью.
         Какой смешной этот мир. Он, Иванов, балансирует на чем то очень тонком, остром и гибком. Миг - и зевок барышни превратится в жадную любопытную гримасу. Что то перевернется, что то рухнет, и его уже раз навсегда прихлопнет человеческим жестоким похотливым равнодушием.
         Еслибы знать от чего это зависит. Тогда он знал, не теперь... теперь все покатилось в жуткую пустоту вслед за звонким подпрыгивающим злотым.
         Барышня повернула голову - по силуэту нельзя судить внутрь, в комнату, или во двор. И вот, прямоугольник двери с'узился и потух.
         Быстрым движением Иванов ступил во двор. Два широких шага к забору. Прыжок. Перед глазами - на секунду скользкие зигзаги досок заостренных сверху... и какая то сила перенесла его на другую сторону забора. Под ногами покатилась загрохотала пустая бочка. Он замер.
         Тишина. Пустой двор. В подвальном окне человек в жилетке, засучив рукава, гладит сюртук, брызгая на него из эмалированной кружки.
         Иванов пробует застегнуто ли пальто, подымает воротник и спокойным шагом выходит на улицу.
         Голове холодно, ветер треплет волосы.
         Но в правом кармане единственный на всем свете у Иванова друг - кругленький злотый. И потому, что Иванов тоже один на всем свете, затерянная человеческая букашка, он чувствует к своему злотому грустную нежность. И на глаза навертываются слезы.

* * *

         Иванов! А ты вспомнил о духе?
         Может быть это была его последняя земная встреча. И опять - в который раз - человек предал его... тот с белым четырехугольным лицом оказался сильнее. Беглый раб Иванов вернулся, покорно согнул свое страдание под его железную палку. А дух, забытый, непризнанный дух, с которым жизнь - легкое клубящееся стремление - дух может быть взмахнул крыльями и навсегда оставил землю во власти железа и камня, и от него осталось только чугунное изваяние на лестнице костела Краковскаго Предместья.
         Ну чтож, последний из встречавших его, маленький Иванов, бывший офицер с поданным злотым в кармане, падай, падай еще ниже и глубже!..

* * *

         В руке ответственнаго редактора конверт с неуклюжей надписью: W. P. Iwanow.
          - Вот оно самое... Я помнил, что для вас есть что то...
         В синем конверте - сложенная бумажка в клетку. Взмахнула легко, дунула на жизнь Иванова своим легким взмахом, и все закружилось, двинулось, качнулось и полетело куда то - в неизвестность.
         Без сожаления, забыв сентиментальность, Иванов бросил злотый на стеклянную тарелку киоска и от этого удара пришла в движение машинка Сатаны:
         злотый разбился - разменялся на маленькия серебряныя и медныя монетки, которыя вернулись в руки Иванова на сером плотном кусочке бумаги - почтовой открытке;
         почтовую открытку проглотил широким ртом красный ящик, хлопнув верхней железной губою;
         в окошечке Poste restante выдали бумажку с клеймом "Kasa 1". Вместо бумажки из окошечка кассы чьи то руки выбросили деньги;
         деньги проглотило другое окошечко узкими деревяными губами, отщелкнувшими на квадратике билета дату...
         Сколько клейм, цифр, печатей, номеров, клещей, машин, минутных делений, свистков, гудков!.. А мир, зеленый мир несется за копотью паровознаго дыма, оглушенный скрежетом и лязгом вагонов - мимо, мимо... все так же мимо жизни...
         Иванов едет к Макарову-Завалдайскому, готовящемуся к турнэ по Польше, чтобы в безлюдных местечках, сидя за пустой кассой в холодных корридорах, лазя под потолком театриков и театров с бумазейными "сукнами" в руках, пожалеть странной неосознанной тоскою, как об утерянном рае, о чужих холодных камнях ночной Варшавы...

Л. Гомолицкий


* Разсказ Л. Н. Гомолицкаго "Ночныя встречи" получил первую премию на Литературном конкурсе, организованном Союзом Русских Писателей и Журналистов в Польше.

 

Л. Н. Гомолицкий. Ночныя встречи // Молва. 1932. № 5, 10 апреля.

 

Подготовка текста © Лариса Лавринец, 2004.
Публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2004.


 

Лев Гомолицкий    Обсуждение

Проза     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2004