Николай Язенко.     Ночью

         Река заснула...
         Свободно раскинулось над нею необъятное темно-синее небо. Тысячи звезд ярких и едва заметных, мерцающих и спокойных отразились в ея зеркальной поверхности, чуть-чуть дрожа.
         Луна, точно огромный желтый фонарь, низко повисла над черным берегом, легко колыхаясь в реке.
         Мост, огромныя деревья, высокий забор на берегу — все это заснуло, не шелохнется, и их огромные, черные силуэты, стоят мрачно, точно задумались.
         На высокой колокольне собора ударили полночь. Звук колокола, воздухъ, тихо понесся вдаль над заснувшей рекой.
         На берегу, на скамейке, окруженной огромными старыми ивами, сидели два человека: один псаломщик местнаго собора, добродушный здоровый парень, с выговором на «о», другой писец земской управы, худенький замореный человечек. Он как-то прикурнул на скамейке, весь обратившись в пряжненное внимание.
         — Как-же, Миша, пролепетал трепещущим, замирающим голосом писец, — неужели вот-так с перваго раза?..
         — С перваго раза... самодовольно ответил псаломщик, затянувшись папиросой. Маленький огонек папиросы вспыхнул и на минуту ответил нос псаломщика, его толстыя щеки, и край белой фуражки.
         — Так было дело, продолжал он как-бы нехотя, добродушным, мягким баритоном — за обедней, тяну это я «Херувимскую». Только-что я это: всякое ныне житейское, — а мальчишка-то прямо на клирос и подает мне конвертик, да и сложенный. Ну, думаю телеграмма из дому. Так меня и ошарашило: умер, думаю, кто нибудь. И петь бросил. Священник с дьяконом ждали, ждали и вышли.
         Развернул — смотрю — письмо, ну и ничего... Читать сразу не стал, неловко... После «Яко за царя» — в алтаре, о. Николай спрашивает: «Что это с вами»? — «Да ничего, говорю, батюшка, думал, что телеграмма из дому». Разсердился. Смотрю, — а письмо-то от нея, и подпись. «Александра Н.» Ах, ты, думаю, это во время «Херувимской-то»! Нашла время. И читать не стал, уж чувствую, что про любовь или что нибудь... В алтаре-то, да такое письмо! Ну, после обедни — в ограду, тут и прочел. Пишет: можете-ли, дескать, ответить на мои чувства.. Ха, ха, Петька!
         — Дашь прочесть? взволнованным голосом спросил писец.
         Псаломщик вынул из бокового кармана письмо и подал ему. Письмо трепетало в руках писца. Дрожащими руками он чиркнул спичку.
         — Да брось, потом.... сказал псаломщик.
         — Нет, нет, сейчас... еще пуще взволновался писец.
         Спичка погасла; он чиркнул другую. Трепетный огонек осветил листок бумаги, написанный неровным почерком, худое замеренное лицо, темныя ветви нависших ив...
         Строки запрыгали перед глазами писца, он долго силился разобрать их, и не мог.
         — Не разобрать!... с отчаянием в голосе сказал он.
         Спичка снова погасла, погрузив все темноту.
         — Ну, давай я.... произнес лениво псаломщик.
         Снова вспыхнула спичка, и он быстро прочел:
         — «Многоуважаемый Михаил Прохорович.
         «Ежели вы можете отвечать намой чувства так-же, как и я к вам отношусь, то приходите сегодня на вечеринку к о. дьякону, я там буду. Я давно вас люблю, еще как только увидала вас, то почувствовала, что вы для меня милее всего на свете. Я даже покой потеряла. Приходите. Любящая вас до гроба. Александра Н.»
         Псаломщик небрежно сунул письмо в карман и снова затянулся папиросой.
         Где-то вдали мелкой дробью забили, в колотушку.
         Оба на никоторое время замолкли.
         У писца сильно билось сердце и что-то подступало к горлу. Он пересилил себя и спросил:
         — Ну, а дальше-то?
         — Ну, да что ж дальше?..... Как обыкновенно.....
         Псаломщик потянулся и зевнул.
         — Вечером пошел к о. дьякону. Она уж там с подругами в углу хихикает. Я, конечно, и вида не подаю, точно и не получал ничего. И во весь вечер ни слова о письмо.... Да мало с ней и говорил, больше с другими.
         — Вишь-ты... мне-бы не стерпеть, пробормотал писец...
         — А то как-же! воскликнул псаломщик. — С ихним братом иначе нельзя. Больно много понимать о себе будут... Да еще что! Она было ко мне, намекает, дескать, чем вы мне ответите, а я будто, не ко мне эти слова... «Кузька», говорю, Павловскому, «а не раздернуть-ли нам у столика зубровочки?» Стою у стола, смотрю на нее, а она словно в воду окунутая, куда и задор девался! Нельзя, брать, с ними иначе...
         — А я, так не могу... Вот, как увижу, глаз-бы не сводил, так вот и хожу, как очарованный... Ты вот как только познакомился с нею, то с перваго раза... А я ведь два года!... Мучает, смеется надо мной....
         В голосе говорившаго послышались слезы.
         — Да-а, брат, протянул псаломщик. Он чувствовал свое превосходство и теперь ему хотелось полнее разсказать о своей победе.
         — Ну-с вот... Танцевать тут начали, играть. Смотрю, — она с Петькой Свищовым шуры-муры... все с ним. Он-то около нея мелким бесом, рад, что полковничья дочь мармеладом его кормит. А она еще пуще это, значит, на зло мне: и глазами этак в него стрельнет, и смеется-то как-то особенно.... Ну, да ведь меня этим проймешь. Стой, думаю, сама за мной пойдешь. Подошел это я к окну, — «эка ночь-то, говорю, сиренью-то — словно духами»! Да так, чтобы она слышала. — «Славно-бы теперь по парку прогуляться. Пойдемте, говорю Перепелкиной, Анна Федоровна, гулять»!
         — «Ну, что-вы, говорит, из гостей-то»! А я этак тихонько, чтобы Шурка-та значить, одна слышала: «Ну, я и один пойду». Да потихоньку, через террасу и шмыг в сад. Минут через пять, смотрю — летит.
         «Что-ж, говорит, Михаил Прохорович, это значит? Я письмо, а вы»...
         Ну, а я это потихонечку, да покрепче ее, значит, обнял, да в уста-то сахарныя — и чмок без разговоров. А потом в парк. И ночь-же, брат ты мой, была! Соловей, цветами пахнет, словно в романе.....
         Писец что-то спросил едва слышным шопотом.
         — Ну, конечно! ответил псаломщик, разваливаясь на скамейке — смотреть что ли!
         Писец странно всхлипнул. Он не мог больше сдерживаться и зарыдал.
         Псаломщик испуганно вскочил.
         — Да что-ты, Вася? Полно... Эх, брат!.. Из-за бабы-то!..
         Он не знал, что делать и растерянно засуетился. А писец рыдал, охватив голову руками, уткнувшись в спинку скамейки.
         — Да полно — суетился псаломщик, стараясь поднять его голову, — брось ты ее к чертям... Далась она тебе... Много их....
         Писец, наконец, поднял голову и заговорил торопливо, безсвязно со всхлипываниями.
         — Миша!.. товарищ! Ведь два года, пойми два года!... Во сне вижу... Не забыть... Только и думаю... Смеется она, издевается! А теперь... теперь, как разсказал... точно свет погас... точно оборвалось что-то... Не надо ее теперь... Не могу... Не встречу ее больше, не могу... И... и... с тобой... тоже... разойдемся... Не могу тебя видеть... и ее тоже... А не забыть... не забыть...
         Он опять зарыдал, и все тело его конвульсивно вздрагивало.
         Псаломщик стоял перед ним растерянный, смущенный. Он никак не мог понять, почему они должны разойтись, и долго, безсвязно старался успокоить его, доказать противное. Наконец, он умолк и только тяжело вздохнул. Писец тоже перестал рыдать.
         С реки донеслась песня, послышался смех, голоса, плеск весел.
         — Ну, я пойду... нерешительно проговорил псаломщик, это она, — нельзя: обещал, слово дал...
         И затем, помолчав, добавил:
         — Не одна она... Петька Свищов, Сашка Воздвиженский...
         — Пойдем, если хочешь! А? Пойдем?
         Писец не отвечал.
         Псаломщик некоторое время стоял молча, переминаясь и затем проговорил.
         — Ну... пойду... и нерешительно сделав несколько шагов, опять остановился.
         — А ты брось это, право! А? стоит того...
         И ушел бармоча:
         — Эх, ведь! Из-за бабы! А!..
         Писец поднял голову и прислушался. Песня теперь звучала близко и грудной контральто ясно и отчетливо выговаривал:

         «Ты еще-е не-е умеешь люби-и-ить,
         «Ты, кокетка-а, шалить начина-а а-ешь!...

         Звуки страстно, чувственно неслись в неподвижном ночном воздухе. Они точно вспугнули тьму и наполнили собой весь берег с темными купами деревьев и высоким молчаливым собором...
         Острая тоска сдавила писцу сердце. Ему представилась она, с кокетливой, насмешливой улыбкой. Он вспомнил два года безплодных ухаживаний, унижений, мук, вспомнил откос в парке, — и страстная злоба против нея,. против псаломщика, против всего на. свете, даже против самого себя — овладела всем существом его.
         Он злобно швырнул фуражку на землю и ударил кулаком по скамейке...
         А звуки точно прыгали вокруг и дразнили его...

         Мой р-ребонок!
         Мой анге-ел прекра-а-асный!...

         Песня оборвалась. Слышен был удаляющийся плеск весел, голоса сидевших в лодке. Через минуту все затихло...
         Писец напряженно смотрел в темноту. Злоба прошла.
         Он думал про свое неуменье ухаживать, про земскую управу, с низкими, темными душными комнатами, про то, что завтра нужно писать доклад председателю, — и ему стало безконечно, до слез жаль себя...
         — Умру... умру... прошептал он.
         А луна совсем спустилась за деревья и ночь стала еще темней, еще молчаливее. С колокольни опять ударили в колокол, и звук унылой нотой понесся ровно и плавно, точно возстановляя нарушенный песней порядок....

 

Н. Язенко. Ночью // Лепестки. Проза и стихи. С портретом автора. Вильна: Типо-лит. Р. И. Тасьмана, 1907. С. 31 – 42.

 

Подготовка текста © Лариса Лавринец, 2012.
Публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2012.


 

Николай Язенко    Проза

Обсуждение     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2012
 
при поддержке