Иван Коноплин.   Бермондтовщина. (Дневник, 1919 - 20 г. г.)


Письмо А. П. (М. ГОРЬКАГО)1)
"Бермондтовщина"
Весьма не плохая вещь, с точки зрения беллетриста. Написана легко, живо, в хорошем тоне. Я бы очень советовал автору посмотреть на себя именно как беллетриста-бытописателя, у него есть данныя, заслуживающия серьезнаго отношения с его стороны. И если он разрешит себе некоторую дозу иронии над собою и пережитым, он может, мне кажется, написать очень интересныя и полезныя вещи. Вследствие некоторой неуверенности в себе, он пишет, местами, жидко и многословно. Очень рекомендую ему быть больше беллетристом, давать больше бытового материала, это, вероятно, весьма удастся ему.

А. П.

         ... Приводимыя ниже страницы - есть отрывки из моей книги, подготовленной к печати под общим заглавием "Записки офицера".
         Я - не сторонник того взгляда, что круговорот событий, захвативший наше поколение неустранимо вынуждает каждаго из нас иметь отточенные политические принципы или в лучшем случае - их слабые оттенки.
         Переживая события, я искал в них всегда - человека; узкия, обязывающия идеи и скрещение не менее узких и скучных интересов я обходил стороной и если мне удавалось под немузыкальный треск враждебных споров, громомечущих речей, боевых схваток, залитых кровью, политических шумих и плетений разглядеть его - я радовался.
         Пусть лица, нашедшия свои имена в этих отрывках, не осуждают автора за его безплодныя искания: человека он находил редко и часто в глухом перебое событий встречал - пустозвонныя речи, злобныя выкрики и безсмысленныя душевныя шатания.
         "Зло порождает зло" сказал некогда поэт; эта простая формула велика по своей глубине: длинная цепь вражды теряется в ней, уходит в неизмеренныя дали, где все слова безсильны загладить чорную трещину надломленной психологии нашей. Мы, как пьяницы, привыкли к синему одуряющему дыму ресторана, в котором ищем утешения и забываем, что оно лежит по ту сторону растревоженных ощущений и разбитых мыслей.
         Отрывки, разумеется, едва ли дадут полную картину событий, разыгравшихся в Прибалтике, - тем не менее огромная душевная спутанность и больное раздорожье, на котором мы ломали себе ноги, покажут в них свой облик.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

7 июня.
         Время поразительно красочно разбивается на мелкие куски - не успеваю заняться моими записками, а я ведь твердо решил от поры до времени вносить в эту тетрадь заметки обо всем, что будет интереснаго по крайней мере за этот год: при теперешней фееричности событий - нельзя загадывать на будущее.
         ... Митава медленно, упорно вскипает; целый день лежат глухо, точно опаленныя зноем, ея улички, а вечером кипение буйно и настойчиво пробивается наружу. Городской парк густо набит шумящей публикой, играет военный (чаще штатский) оркестр. На эстраде кафэ слышно жалкое завывание какого то затрепаннаго актерика; хохот девиц гулко разносится по аллеям, нудно смешиваясь со звоном шпор и раскатистым военным смехом; на реке слышаться веселые всплески и пугливое женские вскрики.
         Многие офицеры и солдаты нашего отряда в новой форме: это мундир сераго немецкаго сукна, такие же штаны. На левом рукаве нашивной (иногда накладной серебряный) восьмиконечный крест - эмблема нашей крестоносной миссии в бело-красной борьбе. Фуражки из того же сукна с разными околышами - синими, белыми, красными.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Вернулся домой поздно.
         По улицам, залитым лунным светом, звякали шпоры, мелькали белыя платья.
         Я замечаю - гулянье в Митаве длится до разсвета; в дальних переулках, где притаились "злачныя места" оно живет непрерывно с утра до утра - длиннейшей мертвой цепью. Солдаты толкутся там ватагами, странно ухищряясь нести службу и в нужный час быть у начальства на виду.
         Мы (с полковником Кочаном) снимаем две комнаты на Зеленой улице - это в пяти минутах ходьбы от нашей казармы и штаба. Жить на частной квартире нам разрешено потому, что мы на положении начальствующих лиц (он - ротный, я - полуротный командиры офицерской роты).
         Окна моей комнаты выглядывают в пустынный, запущенный сад. У самых стекол бьется под ветром крапива и шуршит сухая трава. По ночам низко нависают над качающимися верхушками деревьев синие глазки звезд и, лежа в кровати, я наблюдаю как в темном провале неба медленно, точно ленивые белопарусники в море, над звездами проплывают тучи.
         Вспоминается юг, длинный поход, отвратительная свалка на Днестре под гром большевистских орудий. А тут - мир, успокоительное стуканье часов за стеной, шелест трав за окном. Кажется теперь я начинаю в первый раз в моей жизни ценить нормальную пульсацию бытия, насыщеннаго пламенной жаждой миролюбиваго творчества. Революция - это горение всех концов и начал жизни, корчевание устоявшихся форм ея - болезненное, трудное... разве о ней хочется думать в эти минуты посленадломных ощущений почти что разбитых и горьких?
         Я слышу среди ночи как за стеной мучительно вздыхает Кочан; горячий ветер революции его глубоко и дерзко опалил - в душе он не презирает ее, но говорит о ней в тонах сдержанных и суровых. Так относится он и к белой армии: служит потому, что нет другой дороги - позади встал огромный, кипящий вал большевизма: в него идти страшно - впереди же мерцает единственный просвет, еще не затянутой тенями: армия.
         Мне думается, что все мы пришли сюда с таким восприятием событий.

9 июня.
         Прибыла новая партия офицеров и солдат из Польши - все такой же затрепанный, унылый вид, точно серая пыль несмываемо застыла на их лицах. Глаза выражают безпокойство и легкое недоверие к нам.
         Ничего, сживутся.
         Был в канцелярии полка - завтра я вступаю на дежурство караульным начальником на гауптвахте. Это против скверика, в десяти шагах от квартиры Бермондта. Последняго вижу каждый день: все справляется пишу ли я историю отряда.
         ... А в сущности говоря и писать то ведь не о чем - разве что о кутежах, которые угрожающе разростаются по ресторанам и кафэ?
         Кочан разсказывал, что где то на окраине города наш офицер избил еврея за то, что тот не козырнул ему. (штатский то!) Оказывается - офицер по каким то причинам трудно различал вокруг себя предметы и все требовал у еврея, чтобы он назвал свою часть и показал погоны, которых у него не было.
         Абракадабра! Будет худо если болезненный надлом обозначится громадной трещиной в отряде и во время не залечится начальством.

10 июня.
         Дежурство мое отметилось интересным происшествием.
         Около часу ночи я вышел в сквер прогуляться, приказав караульному унтер-офицеру в случае надобности позвать меня. Мне хотелось после затхлаго воздуха караулки освежиться, к тому же ночь была изумительная: за темной гущей деревьев золотым осколком поблескивал месяц, а рядом со мной, тесно прижавшись к самим ногам, лежала темь. У забора слышались какие то шорохи: вероятно на скамьях шептались парочки.
         Все это создавало картину необыкновеннаго покоя и почему то напоминало наши мирные углы в Путивле над синим, изломанным Сеймом. Расхаживая вдоль канала, я различал мурлыканье солдат: они пели свою любимую -

Умер бедняга в больнице военной,
Долго родимый лежал -
Эту солдатскую жизнь постепенно
Тяжкий недуг доканал.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Я им не мешал (караул - и вдруг поет!) а не все ли мне равно: я знаю твердо - в эту минуту все часовые по местам и безусловно бодрствуют.
         Солдаты затихли и вдруг на углу, за забором раздались громкие крики женщины:
         - Ой, помогите ... е!
         Я бросился туда через сквер.
         - Это что такое? - крикнул я какому то военному: при лунном свете на его плечах блеснули белые погоны.
         - Да видите ли - она сопротивляется, не хочет идти в караульное помещение - ответил мне неприятный, сипловатый голос.
         Мужчина и женщина опять завозились на дороге. Я перепрыгнул через забор и побежав к ним, грубо отстранил... военнаго судебнаго следователя - Селевина.
         - Позвольте - возвысил он голос, - вы кто такой?
         А вот пожалуйте в караульное помещение, мы с вами об'яснимся - сказал я.
         Селевин поправил фуражку и, придвинувшись вплотную ко мне, проговорил:
         - Вы караульный начальник? Будьте любезны - прикажите вашим солдатам усадить женщину в карцер до утра. Причину ареста я вам об'ясню.
         Солдат мне звать не пришлось - женщина сама пошла за нами. При свете лампы я разглядел ее: это была молоденькая, тонкая барышня с свежими чертами лица, в голубом шелковом платье; на скромных белокурых волосах ея воздушно покачивалась чорная шляпа. Белыя перчатки и элегантный зонтик, который она небрежно перекидывала из руки в руку, как то неуловимо придавал ей вид курортной девицы, безпечной, но гибко-расчетливой в своих симпатиях. Она приподняла лицо кверху и оглядела нас без всякой хотя бы притворной боязни: я заметил - ея синеватыя глаза выжидательно поигрывали.
         - Ну, голубушка, присядьте - сказал ей Селевин.
         Я кивнул головой караульному унтер-офицеру (знак осторожности) и мы вышли с следователем на улицу. Он, торопясь, доложил:
         - Две недели я выстерегал ее и наконец застукал.
         - Кто она и за что вы ее арестовали? - спросил я.
         - Ея фамилия - Дитман; она местная коммунистка. В бытность здесь белых отрядов в 1918 году она за ними наблюдала, а когда Митаву забрали красные - она выдала из оставшихся в городе белых 300 человек: все они были разстреляны. Я следил за ней долго - сегодня мой офицер (он ухаживал за ней месяц ради этого) договорился с ней до хорошей откровенности. Как видите я зацапал ее в ту самую минуту когда она шла домой со свидания с ним...
         - Это что значит, - до хорошей откровенности? - полюбопытствовал я. Селевин уклончиво ответил:
         - Девочка она не глупая, но знаете со всякий может случиться беда если неумело играть в любовь. Я выразил недоумение.
         Селевин пожал плечами как бы выражая сожаление, что не может всего разсказать и тихонько произнес мне в ухо:
         - Завтра утром я произведу допрос, вы уж продержите ее благополучно до моего прихода.
         Он хитро подмигнул мне серым, тяжеловатым глазом. Мне это не понравилось, я сказал:
         - Г. Селевин, по моему вы обязаны оставить у меня записку с обозначением имени арестованной и указанием причины ареста...
         - Это лишнее - уверенно сказал он.
         - Вы думаете? В таком случае под арест неизвестную я не принимаю.
         Подумав, Селевин, проговорил:
         - Ну если вам угодно - такую записку я оставлю.
         Я, разумеется, напомнил ему об уставе Внутренней Службы, которым мы руководствуемся и, следовательно, записка - не моя личная выдумка. Вернувшись в караул, он написал требуемую записку и, откланявшись, ушел. Барышню я приказал отвести в карцер. Она игриво сверкнула синими глазками и вдруг сделала сердитое лицо.
         ... На разсвете мне доложили, что барышня упала с нар на цементный пол, катается в схватках и вся посинела. Я подошел к ея дверям и заглянул в маленькое окошечко. Она лежала на полу, юбки ея были отброшены выше колен, обнажая маленькия ноги в тонких шолковых чулках; вся она скрючилась уродливо, растрепав обильныя волосы, полузакрыв ими лицо.
         Я приказал открыть дверь; вместе с солдатами мы уложили ее на нары, после чего я вызвал доктора. Осмотрев ее внимательно, он шепнул мне лукаво:
         - Бабенка прикидывается, я ей дал нюхнуть спирту - сразу очнулась. Ух и облила же она меня взглядом точно оловом раскаленным. Если будет еще биться и крючиться - не тревожьтесь, я загляну еще раз.
         И, покашливая, выбежал.
         Барышня лежала спокойно до прихода Селевина. На верху, над караульным помещением была его канцелярия; придя около одиннадцати утра, он вызвал ее в кабинет для допроса. Мне почему то запомнилось плотоядно-жадное выражение проскользнувшее в его серых глазах, когда она вошла к нему и независимо откинулась в мягком кресле.
         В двенадцать сменяясь с дежурства, я передал ее новому караулу.
         ...Уже у ротнаго помещешя, караульный унтер-офицер, виновато поглядывая на меня, проговорил, осклабясь:
         - Эх, г. капитан, и барышня же... когда переносили ее на нары у меня даже руки задрожали - до чего хороша...
         - Да что ты?
         - Ей-бо... Да не вжели она коммунистка? От бЬда... хоть не ходи до их проклятых бабьев.
         И с притворной жестокостью отплюнулся.

20 июня.
         Ночью слышался грохот по улицам и чьи то крики. Утром выяснилось, что в Митаву привезли артиллерию и броневики.
         Мимо нашей квартиры прошумел огромный трактор - даже стекла звенели от содроганий. Это привезли обмундирование для пластунскаго батальона. Кстати - с завтрашняго дня они переименовываются в первый пластунский полк. Решено настойчиво пополнять его ряды, чтобы создать настоящей полк, а не "списочный".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Наряду с этим дневником пишу подробную историю возникновения пластунскаго отряда (из Киева) постепеннаго его развития до настоящаго дня. К написанному подклеиваю фотографии, пояснительный записки, телеграммы и письма, которыя хоть чем нибудь способствовали рождению идеи поднять флаг белой борьбы в Митаве.
         Уже догоняю события. Сказал об этом Бермондту. Он заинтересовался тем, известна ли мне его деятельность в Киеве. И, не дождавшись ответа, разсказал о себе более подробно, впрочем, чем я знал.
         В Киеве он работал в союзе (военно-политическом) "Наша Родина" вместе с герцогом Лейхтенбергским, адвокатом Акацатовым, полковником Чесноковым, полковником Потоцким и др. Средства у них были большия и они приступили к вербовке южной армии. Местом ея фактическаго собирания наметили один из южных уездов Воронежской губернии, отбитый атаманом Красновым у большевиков. Вербуя добровольцев, они усылали их туда партиями. В самое непродолжительное время удалось собрать два полка.
         Сам Бермондт занимал должность начальника контр-разведки южной армии. Потоцкий в отделе вербовки, а Чесноков работал разно - больше по хозяйственной части.
         Ранее этого Бермондт проживал в Житомире, где, часто встречаясь с офицерами немецкаго штаба, он вздумал организовать офицерский конно-пулеметный отряд. Так как ему хотелось сделать организацию крепкой, со средствами и морально поддержанной большими военными (и политическими) авторитетами, он написал на имя Императора Вильгельма прошение, в котором подробно изложил свою просьбу и план организации. Прошение было отправлено в Берлин, но ответа на него он так и не получил. Во всяком случае его заметили "где надо". Деятельность вербовочнаго бюро закончилась трагически. Петлюра надвигался со своей буйной ватагой на Киев, огромной ползучей лавиной, все опрокидывающей, средства истощались, среди союза "Наша родина" возник раскол и он расползался по всем швам. А когда Киев был взят, затеи союза разсыпались как песок. Вышло даже так, что многие безследно исчезли с общими суммами в карманах. Бермондт намеками почти никогда не говорит, а фамилии этих г. г. деятелей не назвал. Судя по характеристикам, которыя он давал своим сотрудникам, к числу последних принадлежит и юркий полковник Чесноков.
         При Петлюре же Бермондт дважды был арестован, на третий раз его усадили в музей; спустя несколько дней его приговорили к разстрелу; однако, за два часа до гибельнаго конца его вывезли из музея и той же ночью с группой офицеров и генералов он катил к германской границе. На станции Клинцы на поезд напала раз'яренная толпа мужиков. Эшелон растерялся, но Бермондт (по его разсказу) "не потерял присутствия духа", стал действовать решительно, взяв в свои руки водительство эшелоном - это подействовало на молодежь подкупающе и с этой ночи за Бермондтом установилась репутация твердаго офицера. Эшелон не пострадал и благополучно ушел из под занесенных дубин и щелкающих винтовок. Живя в Германии (лагерь Зальцведель) Бермондт часто ездил в Берлин, где по счастливой случайности встретил знакомаго офицера немецкаго генеральнаго штаба капитана Rabe, который и посодействовал ему в получении разрешительной грамоты от Носке на организацию отряда в Прибалтике. Собирая охотников в лагере, Бермондт не упустил из виду и центра. В один из своих приездов в Берлин, он познакомился с капитаном Непорожным - представителем ген. Деникина. Тот обещал ему сотрудничество. К началу мая, упорно собранный Бермондтом отряд скрепился, был разработан план будущаго разворачивания в "настоящей отряд", а 14 мая из Зальцведеля в Митаву выехал первый эшелон (100 человек).
         Митаву избрали центром организации потому, что она лежит на кровобьющей артерш, уводящей в Германию и для временной скрепляющей работы была местом вполне удобным и спокойным. Впрочем, соображений было много.
         С этого началось.
         Мальтийский крест избрали своим знаком потому, что и весь свой путь (киевский) сочли - крестным и весь путь будущий - здесь в краях, где когда то жили рыцари - предполагают пройти под белым ограждающим "Крестом терпения и неутомимой борьбы".
         Так было мне нарисовано Бермондтом.

6 июля.
         По городу трубят о счастливой звезде Бермондта: сегодняшней ночью на него совершенно неудачное покушение. И надо же случиться в мое дежурство!
         ...Вышло это так: около 12 час. ночи я, подходя к помещению гауптвахты, заметил как в окне при желтом свете лампы метались испуганныя лица солдат, о чем то горячо споривших.
         Услыхав мои шаги, они выстроились для официальной "встречи" и в ту же минуту караульный начальник подойдя ко мне с ночным рапортом, прыгающим языком стал докладывать:
         "...во время дежурства в половине двенадцатаго случилось присшествие: из сквера, расположеннаго против квартиры командующаго отрядом неизвестным злоумышленником брошена в окно его спальни бомба. Упав на разрыхленную землю у окна, она не разорвалась. Часовой Зощенко схватил ее и бросил в канал, после чего сигнальными свистками вызвал караул".
         Уже в форме разсказа караульный начальник поведал о том, что с вечера якобы кто то из солдат заметил маленькаго, сухопараго господина в худом пальто, шагавшаго по скверу. Он подозрительно косил глаза на окна Бермондта и всякий раз притворно откашливался когда мимо него проходил. Будто бы видели как он шептался за церковью, что стоит тут же в сквере, с не менее подозрительным "человечком". После этого оба они куда то исчезли.
         - Когда мы прибежали - доложил офицер, - мы уже никого не нашли.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Около пяти часов утра я зашел к Бермондту. В легком шелковом халате он сидел в кресле и чистил ногти - перед ним дымилась чашка кофе.
         - Приветствую, капитан! - крикнул он беззаботно.
         Я разсказал ему о ночном происшествии; сколько я не старался поймать в его лице какое нибудь выражение мне это не удавалось. Выслушал он спокойно, слегка кривя губы; потом подошел к окну, резко распахнул его и высунулся на улицу. Часовой брякнул винтовкой.
         - Здравствуй, молодец!
         - Здравия желаю, г. полковник! - заорал тот.
         - Ну что говоришь, убить хотели вашего командира?
         - Так точно, да Бог миловал!
         - Со мной, братец, всегда Бог. А как ты думаешь убьют меня в конце концов?
         - Никак нет! - гаркнул солдат.
         - Э, душа моя, убьют - другой найдется Бермондт. Так или иначе, а в Москве мы будем; правда, дружище?
         - Так точно...
         Это становилось театральным. Из глубины комнат вышел заспанный Линицкий - "блестящий" адьютант Бермондта. Еще в дверях он изобразил на лице гнев, испуг и проч., быстро сменяя ряд выражений на одно - буйную радость:
         - А, сволочи!
         Бермондт задорно оскалил белые зубы и крутозвонно выругался.
         - Что, Линицкий, шевельнулась душа? Братец плохо они знают Бермондта: на него нужны двенадцатидюймовыя пушки.
         Он щелкнул пальцами и, выглянув в сонную улицу, громко свистнул, потом сказал часовому:
         - Подойди ближе, голубчик, дай твою руку - вот тебе моя рука... Передай всем твоим товарищам, что ни один из вас даром не погибнет. Я поведу вас твердой дорогой, не собьемся! а убить меня врагам не удастся.
         Видимо солдат растерялся: слышно было глухое бормотанье.
         ...Поверить в искренность покушения какого то чудака я не могу. Что то темновато.

7 июля.
         Небольшой отряд князя Ливена готовится к от'езду в Нарву на фронт ген. Юденича. Ливенцы развязно щеголяют по городу, меряя нас презрительными взглядами.
         - Мы, мол, а вы что? Остаетесь в болоте...
         Полковник Вырголич, собрав небольшую группу солдат и офицеров, кажется отделяется от нас. Впрочем, он с самаго начала держит себя вполне самостоятельно. Бермондт на него поглядывает косо:
         - Без меня у него ничего не выйдет!
         Эта самоуверенность - главная черта его; мне кажется, что она иногда принимает формы непомерныя и тем не менее все привыкли слушать Бермондта, как начальника с решительной, бравирующей душой.
         По моему он выедет на этом.

12 июля.
         Митава накаляется, буйно закипает настоящей жизнью веселаго гарнизона. По вечерам еще гуще набиваются ея улички говорливыми толпами, в парке до разсвета гремит оркестр. Часто, очень часто замелькали, воздушно разлетаясь, белыя косынки сестер милосердия.
         Я заметил, что не только возникающее лазареты заполняются неисчислимым количеством женщин, но и все штабы и канцелярии. Куда не зайдешь - слышен звонкий смех женщин, отстукивающих на машинках или роющихся в каких то официальных бумагах и бумажонках. Канцелярщина медленно и губительно затопляет военную организацию.
         Я обратил на это внимание Бермондта.
         - Дорогой, не могу отказать когда просятся на службу, в особенности... женщины. Сколько их бежало из России? Где им деться?
         Если на этих рельсах покатим дальше - верный проигрыш.
         ...Вечером произошел в ресторане "Elite" скандал: пьяные офицеры, раздвинув столы в огромном зале, сбились в кучу и громогласно запели:
         Боже, Царя храни!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Какой то подвыпивший штатский запротестовал; среди офицеров крикнули:
         - Большевик, агент!
         Началась свалка, штатскаго во время убрали. В эту минуту в ресторан вошел, сопровождаемый своим адъютантом, полковник Потоцкий (начальник пластунской дивизии). Резким, категорическим тоном приказал не безчинствовать, на что офицеры ответили покорностью. Шум стих... Сегодняшний вечерний приказ по бригаде гласит:
         ... "Озорство это губительно; то дело, во имя котораго мы пришли, сюда рухнет с позором, как гнилыя стропила, если все наши привычки, все наши капризы мы будем выносить на улицы и в рестораны. Сдержанность - вот главное условие нашей работы; внимательное отношение к обывателю повлечет за собой доверие к нашим целям и задачам, а устранение всяких общественных безобразий, вроде сегодняшняго, есть залог нашего моральнаго успеха. Впредь все воинские чины, замеченные в нетрезвом состоянии, будут предаваться военно-полевому суду."
         Подействует ли это - увидим.

         Осведомительный политически отдел - учреждение довольно нелепое; сегодня зашел нарочно и потребовал справок. Видимо, обо мне знали - дали без затруднений.
         Тут же работает и культурно-просветительная секция. Мне любезно предоставили для ознакомления отпечатанныя возвания к красноармейцам, которыя намеревались сбрасывать с аэропланов в черте расположения красных войск. Составлены пошло, крикливо и скучно. Я обратил на это внимание сидящаго там поручика Г-ни.
         - Да, да... но это ничего - сказал он, - ведь они все поймут.
         - Поймут то поймут, но поверят ли? -
         Г-ни неуверенно пожал плечами.
         ...Меня попросил к себе в кабинет Реммер - начальник осведомительно-политическаго отдела.
         Я поделился с ним своими впечатлениями относительно работы культурно-просветительной секции. Он возражал весьма осторожно, поблескивая хитрыми глазками из-за пэнснэ; говоря, кривит ехидно рот и насмешливо постукивает пальцами по столу. По моему он из ряда плутующих, из тех, что кончают в жизни нечистой игрой и уходят с общаго пира - битыми.

-

         Приехала "тульская дивизия" - это группа большевистских солдат, сдавшихся Петлюре в бою на реке Мозырь. Вид у людей - разбойничий: загорелые, пыльные, обтрепанные. Бродят по городу с независимым видом, точно Митава - бивуак, где кроме них нет никого; на офицеров в погонах поглядывают без особаго внимания - встречаясь, однако, на узких тротуарах уступают дорогу. Их руководитель ротмистр С-кий подал Бермондту рапорт, в котором заявляет, что все его солдаты просят отправить их на северный фронт к ген. Юденичу - теперь же, до начала боев.
         Бермондт снесся по этому поводу с кн. Ливен предполагающим на днях выехать со своим отрядом к северу. Ливен согласился принять под свое командование "тульчан" - на это С-кий ему заявил, что он хочет быть совершенно самостоятельным во всех отношениях, чего требуют и его солдаты: он просит только обмундировать его отряд и накормить. В боевом смысле он будет считаться с задачами главнаго штаба, но развивать действия пластунскаго характера будет по своему усмотрению, не выходя из границ, которыя ему предукажет ген. Юденич.
         Подумав, Ливен согласился и "тульчане" перешли в "его ведение"...

17 июля.
         Контр-разведка работает успешно. По разсказу Линицкаго ею изловлен организатор мюнхенскаго возстания русский коммунист Славутинский, потом еще какой то красноармеец Р. (из Вологды). Оба они посажены в тюрьму - ждут суда.
         - Безусловно эта сволочь будет разстреляна - утвердительно сказал Линицкий.
         Я спросил:
         - А обвинения не ошибочны?
         - О, мы сделаем с Селевиным так, что не будут ошибочными.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Сегодня Бермондт переехал на новую квартиру - это большой двухэтажный дом на Почтовой улице. У дверей торжественно побрякивают ружьями часовые, а напротив под серыми тяжелыми колоннами громоздкаго дома бродит штатский господин в чорном картузе, низко надвинутом на лоб. Он зорко всматривается в окна квартиры и лица проходящих. Это - человек из охранки.
         Кстати, недавно приехавший из Польши наш общий знакомый с Кочаном, бывший полицейский пристав Корчинский тоже поступил в охранку. Живет он в моей комнате, целыми днями почти не бывает дома. Возвращается поздно ночью и почти всегда угрюм, сосредоточен, занят какими то мыслями.

22 июля.
         Позавчерашним приказом бригада переименована в дивизию, а сегодня ротмистр Линицкий сообщил, что дивизия скоро переименуется в корпус. Что то быстро; соответствует ли наличный состав такому наименованию? ... дивизия, корпус, а там - как знать? и - армия ... Проверю статистическия данныя.
         ...Штабс-капитан М. утверждает, что общая численность всех равняется 12 тысячам (разумеется, с немецкими ротами "железной дивизии" майора Бишова, которая разместилась в ближайших к Митаве фольварках и деревнях). Если так - то в корпус переименоваться можно; в конце концов "именование" играет ли роль?

23 июля.
         Газета "Призыв" (издается в Берлине известным черносотенцем Виндбергом) печатает ряд острых, возбудительных статей по поводу покушения на Бермондта. Она - резко реакцюнная, проповедует "жидоизбиение" и целый ряд кровавых мер против коммунистов и большевиков.
         О Бермондте заговорили; немецкия газеты отмечают его организаторския способности и психологическую власть над солдатами, которые слепо верят ему. Бермондт горит - и душевно и физически. С разсвета до глубокой ночи мотается, говорит и приказывает.
         В "осведомительном политическом отделе" целыми днями пишут сводки, подбирают вырезки из многочисленных газет, комбинируют сведения о красной армии и политических тенденциях в ея рядах. Все это аккуратно приносится на квартиру Бермондта. Читает он главным образом то, что относится к нему лично. Иногда я просматриваю весь этот сумбурный ворох: должен признаться - вся эта работа без толку.
         ...Вырголич выехал с своей частью в Шавли - решил, что с Бермондтом не сконкурировать; Однако, связь с нами сохраняет путем переписки и обмена приказами. Работа у него ширится и растет ощутительно.

24 июля.
         Сегодня приехала к Бермондту комиссия от англичан (из Ревеля) для ознакомления с деятельностью его частей.
         Бермондт прикинулся больным и принял ее у себя в квартире, а не в штабе. В разговоре с английским капитаном Р. (бывший гусар Сумского полка) подчеркнул, что на позицию выйдет не раньше, чем будет иметь пятидесятитысячную армию, хорошо обмундированную, сытую, снабженную оружием и всеми техническими средствами.
         Капитан Р. указал, что все это англичане могли бы дать, если бы Бермондт пообещал перевести свой гарнизон в Ревель или вообще в Эстонию. Бермондт ответил уклончиво.
         Комиссия уехала ни с чем, получив, однако, впечатление, что работа здесь в Митаве принимает громадные размеры.
         Не знаю - нарочно ли было устроено или по случайному совпадению вышло так, что перед глазами комиссии мимо окон Бермондта прошли чеканным шагом три блестящия пластунския роты с мальтийским флагом, выказав ему ослепительное военное внимание. Увидя его у окна, они отдали честь, гаркнув на его приветствие - громоподобным:
         - Здравия желаем, г. полковник!
         По от'езде комиссии Бермондт сказал мне:
         - Видите, я их заставляю считаться со мной. О, меня они плохо знают!
         P. S. Службу в офицерской роте оставляют приходится ежеминутно отрываться от строевых занятий для работ в штабе. Это затрудняет и полковника Кочана - полуротный у него есть (по списку), а в наличии я отсутствую.

30 июля.
         Познакомился с Чесноковым, который час тому назад приехал в Митаву. Плутоватые серые глаза и весь он какой то гнущийся, осторожный и расчетливый. Говорит с легкой насмешкой, но весьма мягко.
         Бермондт назначил его начальником своей личной канцелярии, меня секретарем (и, следовательно, по прежнему историком корпуса).
         Чесноков любезно улыбнулся, пожал мне руку и скороговоркой проговорил:
         - Вы, капитан, уже написали что нибудь по истории корпуса?
         И, обратясь к Бермондту, сказал:
         - Капитану и про Киев известно?
         - Да, я ему все разсказал - как то уверенно-протяжно ответил Бермондт. Чесноков мигнул глазами и шопотом о чем то заговорил с ним.
         ... Из Берлина от Виндберга приехал гонец - корнет Попов (литературный псевдоним) настоящая фамилия его Шабельский-Брок1). Просил у Бермондта денег для редакции - ему отпущено 6 тыс. германских марок.
         Я разспрашивал его про Берлин, про отношеия германскаго общества к нашей работе, о русских эмигрантах. Попов отвечал желчно - видимо скверно настроен ко всему, что лежит вне сферы его наблюдений (и - достижений), отвечал отрывочными фразами. Весь он какой то изломанный, нервный, щеки подрагивают и глаза странно мутнеют; он часто срывается с места, поправляет кинжал на боку.
         - Пишите, капитан, что нибудь в нашу газету - попросил он меня на прощанье.

1 августа.
         Видел Кочана - настроен уныло, заметно разочарован.
         - В чем дело? - спрашиваю.
         Махнул рукой.
         - Покучивают наши... разве вы не знаете, что скандалы один за другим разыгрываются?
         Да, я это знаю; спрашиваю Кочана:
         - Где же лекарство?
         - У начальства лекарство простое - гнать из частей эту бродяжную шваль вон или для примера одного-двух разстрелять.
         Что говорить - меры крутая, но пожалуй Кочан прав - оне хорошее лекарство.

-

         Около 4 часа дня штабом корпуса послано Верховному правителю адмиралу Колчаку донесение о ходе нашей организации. Заканчивается оно словами: ..."формирование выполняется по программе нормальной организации корпуса с кадрами для дальнейшаго развертывания, при широком использовании опыта минувшей войны, как в отношении организации - так и техники.
         В вопросе снабжения всей материальной части корпус является совершенно обезпеченным; люди снаряжены, одеты и вооружены германцами - ими же отпускаются и необходимыя для формирования денежныя средства, что будет делаться и в будущем".
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

4 августа.
         Линицкий торжественно об'явил мне:
         - Знаете, капитан, вчера ночью Славутинскаго по приговору суда разстреляли. К сожелению Р. освободили... все доброта командира корпуса: пришла к нему невеста Р. с нижайшей просьбой - уступил. Выдал записку, ну и выпустили.
         Я знал, что Р. обвиняли в том, что при обыске у него обнаружили значок офицерской красной школы - пятиконечную звезду.
         Он чистосердечно об'яснил, что во время пребывания красных в Митаве ему подарил эту звезду красный офицер.
         - А вы думаете - спросил я Линицкаго, - что Р. надо было бы разстрелять обязательно?
         - О, конечно!
         - Плохой вы судья.
         Линицкий неопределенно моргнул глазами и стал разсказывать о разстреле Славутинскаго. Разсказ вышел нарочно запутанным, туманным, но сквозь эту запутанность я живо представил себе как Славутинскаго пустили пробежать через мост и в полутьме, у самых перил выстрелом в затылок сбили его с ног а потом штыками сбросили полуживого еще в Аа...
         Славутинский на суде, в порыве озлобления сознался, что в Митаву он приехал с определенной целью - убить Бермондта и "всех белогвардейских затейников". Это глупое признание его занесено в судебный протокол: для проверки - я просмотрел его.
         Предчувствую: действия контр-разведки, как щупальцы, проникнут глубоко во все щели корпуса; из лишней подозрительности мы сделаем ненужные промахи.
         Впрочем, такие уж были сделаны: вчера, например, в парке я встретил девицу Дитман. Она - на свободе; разгуливает с немецкими офицерами - русских сторонится: имеет все основания не доверять им. Меня заинтересовал вопрос - каким образом она освобождена при наличии такого обвинения (разумеется, я мало верил ему).
         Селевин неохотно пояснил:
         - Освободили немцы... попросили. Привели доказательства.
         И не хорошо, с дурной интонацией добавил:
         - Кажется, служит в их контр-разведке. Это не плохо.

-

         Какая то путаница событий медлительно растягивает сети над Митавой; мне почему то думается, что все мы ощущаем наростание темных болезненных качаний общественно-политической почвы, только нарочно закрываем на это глаза.
         Примером могут служит стычки с местными жителями и латышскими войсковыми частями. На днях произошло несколько скандалов на окраине города: нашими были избиты латышские солдаты и какой то штатский. Эти безобразия подрывают все живые корни нашей организации. И - начальство не только не пригрозило репрессивными мерами виновникам, но даже сознательно обошло эти печальныя явления глухим молчанием. Эта дорога ведет в безвыходный тупик.
         Qui vivra verra, а я думаю, что и докажет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

12 августа.
         Вечером был в казино - почти все комнаты заполнены немецкими офицерами воинских частей, расположенных вблизи Митавы (пехоты, артиллерии, авиации и броневой роты) и входящих в состав корпуса. Пьют вино, шумно разговаривают. В билльярдной гремят шары и раздается громкий, сухой смех.
         К нам - вежливы; с теми, кто умеет говорить по немецки охотно делятся политическими соображениями относительно большевизма и нашего будущаго совместнаго выступления на фронте.
         Необычайно заинтересованы действиями Колчака на Волге, и Деникина на юге. Просят подробно осветить им обстановку борьбы добровольцев на этих участках. Прислушиваюсь к отзывам наших офицеров и солдат о содружественной работе с немцами - все говорят, что эта работа гарантирована от шаткости и предательства.
         Вглядываюсь в немцев и мысленно повторяю - Qui vivra verra!

14 августа.
         Прибыла вторая комиссия от англичан с важным поручением от ген. Марча. Выйдя в приемную, я заметил двух английских офицеров в элегантных френчах и галифэ; оба затянуты кожаными поясами при нагрудных ремнях.
         Они терпеливо ждали Бермондта пока он об'езжал батальоны и лазареты (он часто делает это теперь, находя, что его глаз "подшибает шатию-братию на энергичную работу"). Вернувшись, он торжественно и сухо принял их в своем кабинете; они передали ему пакет от Марча. Бермондт вызвал к себе начальника штаба полковника Чайковскаго и, ознакомившись с содержанием бумаги английскаго генерала, приказал заготовить ответ. Марч приглашал Бермондта в Ригу (к 27 августа) на Военно-политическое совещание под его личным председательством при участии представителей Литвы, Латвии, Эстонии, Польши и ген. Юденича по "многим вопросам, требующим неотложнаго разрешения", как стояло в письме. Чайковсий составил ответ, он был краток:
         "Ген. Марчу. На Ваше приглашение принять участие в Военно-политическом совещании в Риге настоящим извещаю, что таковое принимаю и в назначенный срок с моим начальником штаба прибуду."
         Подписав ответ, Бермондт передал его в запечатанном конверте офицерам и деловито, сухо откланялся.
         Кажется, судя по выражению их лиц, обстановка штаба произвела на них впечатление.

16 августа.
         За работой не успеваю записывать в дневник всего, что происходит в корпусе. "Историю" же веду холодно, без лишних отступлений.
         .... Произошло важное событие: предан военно-полевому суду за нарушение дисциплины первый солдат-доброволец. Фамилия его - Максименко. Случилось так: стоя на часах у дверей штаба, он зазевался и во время не отдал чести входящему в штаб Бермондту. Тот сделал ему замечание. Обычная форма его замечаний такова:
         - Послушай, зевака, ты где - на службе или в гостях у бабы?
         Солдат теряется.
         - На службе, г. полковник! - отвечает потом, слегка подобравшись.
         - Так гляди в оба: не люблю когда солдат распускает губы. Слышишь, пистолет?
         Суровое выражение лица Бермондта полуосвещается зыбкой усмешкой и, трепля солдата по щеке, он говорит успокоительно:
         - К девке пойдешь - отдохнешь от службы, а здесь, брат, ухо держи на ветру, понял?
         - Так точно.
         - Молодец!
         - Рад стараться, г. полковник!
         Бермондт вскидывает на солдата ободряющий взгляд (и - прощающий) и уходит.
         А здесь было несколько иначе.
         Бермондт молча погрозил зазевавшемуся солдату пальцем (занят был какими то мыслями) и поднялся по лестнице в штаб. Минутой позже он вышел опять на улицу. Солдат вытянулся и отдал честь. Еще через минуту Бермондт опять входил в штаб - солдат, глядя на него, забыл, что "начальству надо оказывать знаки воинскаго внимания до тех пор пока не будет сказано - вольно" и, конечно, не вытянулся в струнку. Бермондт молча ушел на верх.
         ... В этот момент к Максименко подошел какой то маленький человечек в штатском пальто и военной фуражке. Подойдя, тихонько зашептал:
         - Это Бермондт?
         Максименко ругательно ответил:
         - А то кто же? Чего то ходит и ходит мимо... Честь ему отдавай сто раз...
         - А надоело, товарищ?
         - Да ну его к ......
         Максименко чеканно и внушительно выругал Бермондта "в колене восходящем" (по определению Козьмы Пруткова) и разсмеялся.
         - А что, товарищ, разве начальство у вас плохое? Ну скажем Бермондт - плохой начальник?
         Максименко не успел ответить - Бермондт выходил на улицу. Солдат отвернулся, а человечек скользнул под колонну.
         ... А по смене с поста Максименко был арестован и предан полевому суду. Его приговорили к разстрелу. Максименко долго, оглушительно рыдал. Вчера перед заходом солнца в сопровождении полуроты пластунов его вывели за город, на поляну (по другую сторону Аа). Поставили у большого дуба, вырыли на его глазах яму и приготовились к разстрелу. Линицкий разсказывает, что это была "веселая картина".
         Заходящее солнце, как нарочно, было замечательно красным и большим - оно точно кровь разбрызгивало по всему полю.
         Максименко стоял и плакал, пластуны угрюмо молчали, глядя в землю. Командующий офицер почему то медлил.
         В эту минуту - повествует Линицкий, - мы с Павлом Михайловичем (Бермондтом) быстро подскакали верхом. Офицер скомандовал смирно и пластуны замерли на месте. Сделалось тихо, как в гробу - слышно было только хныканье Максименко. Ну, что, братец, не хочется умирать? - спросил его Павел Михайлович, а он ревом так и залился. Павел Михайлович ко мне обратился тихонько:
         - Ты как думаешь, Линицкий, разстрелять его или помиловать? Я, конечно, посоветовал разстрелять, на кой он чорт нужен... Но Павел Михайлович не послушал меня - знаете ведь какой он? Подозвал к себе Максименко, взял его за подбородок и сказал:
         - Я тебя прощу, моли Бога, что у меня такое сердце и я понимаю, что каждый хороший солдат нужен России - ведь ты хороший солдат?
         - Не могу знать! - ответил сквозь слезы Максименко.
         Тогда Павел Михайлович продолжал: Ну: смотри у меня, братец, служить так служить и товарищами скажи об этом, нечего в дурачки играть. Слышишь?
         - Вы знаете - продолжал Линицкий, - Максименко до того обрадовался, что голова затряслась и подогнулись колени, он упал на землю и стал целовать стремена у Павла Михайловича. Так и отпустили его раба Божия. Обратно с поля шли - песни пели... А мы с Павлом Михайловичем, дяденька, (он называет меня почему то дяденькой) до самой ночи летали за Аа по степи... Эх и лошадка же у него чорт ее дери!

24 августа.
         .... Сегодня на разсвете меня разбудил Корчинский. Странная у него привычка входить в квартиру не через садовую террасу, а в окно. Это уже второй раз - неделю тому назад я едва не застрелил его, увидя чорную тень в квадрате рамы и признав ее за тень... вора. К его счастью обошлось благополучно - он своевременно окликнул меня. Спрыгнув с подоконника в комнату, он заметно волнуясь, разсказал о ночном заседании сотрудников охранки, возглавляемой теперь Селевиным, где решались разные вопросы - главным образом, вопросы отношения к еврейскому населению города. Будто бы агентами Селевина замечены на пустынных окраинах города люди (еврейскаго типа) которые сеют бунтарския мысли среди пролетариата. На заседании Селевин твердо заявил, что он жидоненавистник и по его убеждению Россия окончательно погибла: она в руках некоторой группы массонов, руководимой Троцким и Лениным (Троцкий - массой 33 посвящения).
         Борьба должна быть решительной, - следовательно, из души и сердца надо изгнать всякое послабление; евреям надо показать, что их хитросплетенный политический клубок, конец котораго теряется в древнейших временах, открыт и что преследование "мировых растлителей" будет жестоко, до истребления - если они благоразумно не откроют свои карты и не отрекутся от своих разрушительно-захватных планов.
         - На нашем белом знамени, - заявил Селевин, - должны быть вписаны их кровью слова: "Россия священна во веки веков и смерть всякому, кто тайно или явно враждует с ней."
         - Я согласен с ним - сказал Корчинский, укладываясь спать, - мы видели много примеров, что руководителями чека являются все евреи; между прочим они ухищряются как то дергать нити, оставаясь в тени.
         Я заявил ему, что это натяжка и едва ли добросовестная; месяца три тому назад он Корчинский разсказывал мне как в Кременце при большевистском налете его лично и его друзей спас никто иной как еврей и что руководителем чека был его же собрат - полицейский пристав.
         - Это случай - возразил Корчинсюй, - а я говорю вообще.
         Он долго возился с приготовлением постели - все перекладывал простыни, разглаживал одеяло и для чего то внимательно - серьезно осматривал электрический фонарь. Вынув из чемодана толстую свечу, он укрепил ее в гнезде подсвечника, положил рядом с ним две коробки спичек и только после этого улегся, потувшив лампу на круглом столики.
         Я молчал. В окно падал заленоватый лунный свет и мне видно было как в руках Корчинскаго на секунду что то тонко, остро блеснуло. Спустя минуту, повозившись, он успокоился. Я вспомнил его револьвер бельгийской системы чистенький и блестящий как стекло - вероятно, отблеск замеченный мною и был от револьвера.

-

         Поздно ночью меня вдруг окликнул Корчинский:
         - Вы не спите?
         - Нет...
         - Я тоже не могу.
         Я промолчал.
         - Знаете, капитан, мне кажется, что у нас в армии необходима серьезная здоровая чистка: ведь даже у нас в контр-разведке завелись евреи.
         Я подумал, что Корчинскому не уснуть от обуявших его мыслей о евреях и спросил:
         - У вас на сколько я знаю в контр-разведке есть и поляки и немцы, не правда ли?
         - И поляки есть...
         - Они ведь строят свое государство - как же они могут служить нашей идее?
         - А верно...
         - Поляки, милый мой, пока что обходятся без нас, а евреи и Россия - это целая, не разбитая глыба - почему бы им, служа в белой армии, не служить и в контр-разведке? Коготок увяз - всей птичке пропасть, не так ли?
         Корчинский хмыкнул и устало протянул:
         - Да чорт с ними, мне все равно.
         - Эх вы - идейный белогвардеец - пошутил я, - Командующий проводит линю лойяльнаго отношения к инородцам, а вы орете - евреи, евреи!
         Корчинский промолчал потом, ворочаясь нетерпеливо в постели, сказал:
         - А тонкий человек Селевин, увидите он большую пользу принесет армии: вы бы послушали как он говорит.
         Мы уснули.

27 августа.
         Вчера вечером произошел показательный случай: поручик Ковалев (инженерной роты) отправился со своей дамой гулять за город - в лес.
         По его уверениям, дама с перваго дня знакомства вела себя оригинально: вдруг ни с того, ни с сего обрывала разговор, упиралась глазами куда то в одну точку и медленно, в растяжку говорила:
         - Кто же в конце концов прав - вы или большевики? Вот слушаю и не пойму...
         Ковалев всякий раз в этих случаях спрашивал:
         - Значит вы кроме меня - скажем нас - слушаете, т. е. разговариваете и с большевиками?
         Дама делала нежно-мутные глаза, устало склонялась ему на плечо и равнодушно отвечала:
         - Да кто вас разберет вы ли под большевиков или большевики под вас?
         Так было и вчера.
         Поговорив в таком духе, они вышли за город. Окрестности Митавы вообще хороши, а в светлую ночь они, повидимому, еще лучше. Ковалев с дамой уже три дня подряд гулял в одном и том же направлении - в дубовой аллее, уходящей среди густо поросших крапивой канав - к осиновой роще.
         По словам Ковалева, дама всякий раз, когда они выходили за последний домик, нервничала и коротко оглядывалась по сторонам.
         Вчера на обратном пути на Ковалева вдруг из за дуба кинулось трое с револьверами. Дама быстро упала на землю. Не растерявшись, Ковалев тоже выхватил из кобура револьвер и начал стрелять в них. Одна из фигур скатилась в канаву, две других стали стрелять (неумело, конечно). Женщина же лежала неподвижно, точно наповал убитая.
         Разстреляв патроны, Ковалев кинулся к дубам, перебегая от одного к другому. Так он добрался до города. Вся история на этом и кончилась.
         Высланные к месту нападения патрули никого уже там не нашли; следы крови на дороге были затерты: это заметно было по взбитым, сухим комьям земли и по примятой траве.
         А сегодня в утреннем приказе по корпусу стояло: ".... выходить за город в поздние часы не следует - по всей вероятности большевистскими агентами, снующими вокруг Митавы, организованы нападешя на всех неосторожных добровольцев". По адресу, данному Ковалевым, контр-разведка произвела обыск - дама исчезла, унеся с собой и свой узел вещей.
         Поздно вечером - Корчинский опять было полез в окно из сада: я серьезно предупредил его, что может случиться катастрофа с печальным исходом для него.
         - В следующей раз нарочно приму вас за вора - сказал я.
         Корчинский заявил, что ему неприятно идти через террассу, где всегда полно офицеров.
         - Кажется они недружелюбно относятся ко мне - пояснил он.
         Я подумал, что может быть он и не ошибается, но лазить в окно все же не разрешил.
         В обычном ночном разговоре Корчинский спросил:
         - Слышали про историю с Ковалевым? Как вы думаете, чья это рука?
         Предвидя его заученный ответ, я досадливо-злостно ответил:
         - Вероятно бывшаго полицейскаго непринятаго на службу (были такие случаи) или избитаго когда нибудь Ковалевым.
         - Гм... вы так думаете?
         Так кончили мы наше собеседование.

2 сентября.
         Ген. Юденич сообщил о том, что приказом адмирала Колчака он назначается "Командующим всеми сухопутными вооруженными силами, действующими на северо-западном фронте с определением прав и обязанностей управляющаго войсками в мирное время".
         Вместе с этим нам прислан экземпляр опубликованнаго адмиралом обращения к офицерам и солдатам. Вот оно (в выдержке):
         "Истерзанная, разорванная на куски Русь, когда то сильная и могущественная, залита кровью... Верю, что справедливость восторжествует и наша родина усилиями людей, любящих ее вновь окрепнет, станет богатырем. Но кто любит родину, кто искренний друг народа - тот ли кто попирает божеские и человеческие законы или тот, кто дает каждому жить и свободно дышать, посильным трудом вносить лепту в строительство государства? ответ ясен..."
         Я не привожу его целиком. Скептик Кочан, читая этот миролюбивый документ, все спотыкался на каждой строчке и спрашивал:
         - Неужели грамотней не могли составить? И, обращаясь ко мне, говорил хмуро, улыбаясь и трепля свою бороду-мочалку:
         - Это похоже на то, как вы читали нам писания какого борзописца... "Прислонился горячим лбом к холодному стеклу. Бледное лицо его было обрамлено чорной бородой". Ни одного свежаго слова - точно в штабе Колчака все ходят по старой дорожке, боятся пойти короче, по новенькой тропе... Эх, спасители!

-

         Среди чинов корпуса появилось новое зло (разумеется, кроме пьянства) - это отравление кокаином. Начальство всполошилось. В вечернем приказе Бермондт грозит немедленным преданием полевому суду всех, кто будет замечен в употреблении этого "зелья".
         Очевидно приказ еще не дошел до солдатских масс, толкущихся по станции, по закоулкам города, в соседних деревнях - около девяти часов вечера агент контр-разведки изловил несколько кокаинистов в здании вокзала, где они бушевали и произносили горячия, путанныя речи. Самим стремительным из них оказался некто - Пащенок, котораго контр-разведка без затруднений причислила к лику большевистских агентов. Обозленный контр-разведчиком, он заорал на него:
         - Эй, душитель!
         Разумеется, Пащенка арестовали и поздно ночью отправили в "земельный комитет" - как выражаются сотрудники Селевина.
         Не потому ли большевики отправляют белых душителей в "штаб Духонина"? Господи, что за раздорожье? Наша белая идея, пройдя через трудный перевал, близится к глухому тупику.
         Бермондт нервничает.
         Сегодня говорил мне, что решил организовать т. н. "Военный Совет", который бы решил многотрудные и важные вопросы политики и хозяйства корпуса.
         ... Латышская пресса сторожко вслушивается в события, происходящия в Митаве. Сегодняшния статьи пестрят легкими намекающими кивками в нашу сторону.
         "В их отряд вливаются целыми формациями немецкие солдаты и офицеры; цели и задачи корпуса вуалируется, но факт содружественной работы остается явным..."
         "В Митаву прибывают русские офицеры и солдаты из германских лагерей; их вербует какая то пангерманская и всероссийская комиссия".
         Бермондт за ужином долго и упорно молчал, потом не выдержал и ругнул латышей:
         - Ведь ясно чего хотят - поссорить меня с англичанами! Меня не проведут.
         В столовой уныло потрескивали свечи и от них по углам колыхались тени - все это навеяло глухо-встревоженное чувство. После некоторой паузы, Бермондт откинул к локтями рукава черкески и закричал во весь голос:
         - Федька, гитару!
         Федька (денщик) мгновенно вырос перед ним, вз'ерошенный, притворно-испуганный с гитарой в руках.
         - Извольте!
         Приняв гитару, Бермондт ткнул ее в руки Линицкаго.
         Ну-ка, гусар, нашу!
         Точно отправляя литургию, Линицкий значительно откашлялся, выровнял плечи и брякнул упругими пальцами по струнам. Зазвенела Наурская. Как будто кто уколол Бермондта больным, жгучим уколом в пятки: он быстро, по кошачьи прыгнул от дивана к маленькому столику в угол, залез на него с ногами и, чуть разжав зубы, стал с дикими, воющими визгами подсвистывать. Я долго жил на Кавказе, часто слышал бури в горах: в этом мотиве было все - и ветер, и бьющий шелест песка и ущельный гул. У Бермондта горячо и странно пылали в эту минуту глаза. Опять румяное лицо Линицкаго сияло самодовольством. А когда кончили, Бермондт шумно крикнул:
         - Эх, чорт! А Москву я клянусь - возьму! И - сразу в буйной столовой точно по мертвой указке неизвестнаго все померкло: и серебро на столе, и хрусталь, и даже лицо Федьки, выглянувшее из-за портьеры, точно припушилось пылью.
         Из мира поэзии мы провалились в неисправимо-гнетущую прозу.

3 сентября.
         Встретил на улице Селевина - хмуро улыбнулся и неохотно козырнул. Я спросил его про Ковалевскую историю.
         Это что - пустяки, а вот ночью сегодня я выудил ценную рыбку, так называемаго корнета Стельмаховича - это да... заслуживает внимания.
         - Кто такой?
         - Из Мюнхена провокатор; работал вместе с Славутинским. Зачинщик возстания - интересный бестия и главное вовсе не корнет, но изворачивается удивительно ловко: все знает, за что ни дерни - и наездник, и тактику изучал, и окопное дело, и администрацию. Уставы не плохо знает.
         Он, торопясь, откланялся и свернул в боковую улицу. Мне разсказывали, что он много пьет - по его лицу, гладко выбритому и свежему, этого не заметно. Вот только глаза его удивительно странны: они тускло светятся, точно припылены и в тоже время есть в них неприятная острота - словно он сверлит ими того, на кого смотрит.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Стельмахович - не выдумка. Сегодня на предварительном следствии он разсказал для чего-то о себе "всю правду". Результатом этого явилось короткое судебное разбирательство и - приговор: разстрелять.
         "Да, я большевик - заявил Стельмахович, - я работал на уничтожение вашей гнилой, безногой идеи. Сюда я приехал для того, чтобы продолжать мое дело: не удалось - не жалею, товарищи продолжат за меня..."
         Суд обосновал свое постановление на двух пунктах:
         1 - "Признание Стельмаховичем своего большевизма и разрушительно-подрывной работы во вред белой армии."
         2 - "Присвоение Стельмаховичем непринадлежащего ему звания офицера".
         ... В сумерки, все там же за Аа он разстрелян. По разсказу корнета Луцкаго, перед уводом Стельмаховича на разстрел Селевин избил его до крови в тюремной камере.
         По поводу этого убийства в приказе писалось: "... об'являя о происшедшем, штаб считает необходимым заявить, что на обязанности каждаго воинскаго чина следить за тем, чтобы в отряд не просачивался ни один негодяй, продавший и продающий свою родину"...
         Читая эту страницу приказа, Кочан угрюмо буркнул:
         - Яснее бы надо - кому, когда и как продавал родину. Тоже математики: считать чужия дела умеют, а у себя пяти пальцев не сосчитают.

4 сентября.
         ... Вечером разыгрался первый русско-немецкий скандал. Где-то на окраине Митавы столкнулись двое пьяных солдат - немец из формации лейтенанта Дорнаха и русский пластун.
         Есть одна такая улица; где ссоры из-за женщин происходят весьма часто; на этот раз, однако, причиной была не женщина.
         Как передают - русский, обогатившись за время пребывания в лагере военнопленных некоторым ругательным немецким лексиконом, стал его медленно, самохвально излагать немцу. Последний обиделся, решив, что русский персонально его честит (при том - без вины). Оба были на одном из веселых взводов. Задорство углубилось... Вспыхнула беззлобная драка, которая быстро привлекла толпу. Последняя незамедлила разбиться на две половины: немцев и русских. Трещина в толпе это ведь целый обван в горах - все завыло, загудело... Русские дрались весело и жестоко, немцы хмуро и расчетливо. Штаб растерялся, узнав об этой истории. Немедленно было об'явлено в городе второе военное положение, по которому одна треть войск принимает боевую готовность, и высылаются патрули для связи со штабом.
         Немецкие буяны, однако, русских одолели; они поволокли их по улицам, без определеннаго направлешя. На углу Константиновской они свернули к штабу.
         Сумерки затянули город, фонари еще не зажглись, было темно и, пользуясь этим, кто то из толпы стал выкрикивать:
         - Бей офицеров, срывай погоны! эх вы, рабы!
         Это взбудоражило контр-разведку. Полным своим составом она втекла в толпу, зорко следя за ея настроением. Между тем патрули (русские и немецкие) согласно разработаннаго ранее плана разсыпались по всем улицам и переулкам. К штабу же спешно вызван был первый пластунский полк.
         Гуд толпы становился угрожающим, безудержным. Настойчивое - "бей офицеров, срывай погоны" - острым, пронзительным криком вилось над разростающимся шумом. И - странно! - контр-разведка не могла словить злого шутника несмотря на все напряжение своих добродетельных усилий. Толпа между тем стала разбивать двери штаба и вламываться на внутреннюю лестницу; караул перваго пластунскаго полка дважды выстрелил в воздух, пытаясь припугнуть буйствующих. Они при этом кого то тащили, немецкая речь переплеталась с русской в безподобном смятеньи. Караул выстрелил в напирающих. Раздались крики острее прежних. Две-три фигуры, подкосившись, упали со стоном, некоторые шарахнулись в сторону под деревья, за дома. Контр-разведка торжествующе выкрикнула:
         - Пойман! Разстрелять его!
         В темноте едва различимо видно было как в открытую дверь на лестницу вели кого то под руки. За ними крепко захлопнулась дверь и щелкнул ключ. У дверей по эту сторону ощерился караул, направив ружья на толпу и наступая на нее веером. К упавшим подбежали санитары и быстро их унесли.
         Скоро все стихло: люди разбредались в разныя стороны и, спустя десять минут, на Константиновской уже никого не было, кроме двух часовых, брякавших ружьями на дороге.
         По городу, разбитому на сторожевые участки, всю ночь бродили дозоры.
         ... Выходит - ларчик просто открывался. Контр-разведка умело оценила и измерила всю глубину опасности боевого столкновения - русских и немцев и поэтому всю эту бучу она обернула по своему.
         Она мгновенно придала всему скандалу своеобразное движете. Трюк был рискованный, но Селевин выполнил его блестяще.
         Разсеявшись в толпе, контр-разведчики то там, то здесь стали выкрикивать: "бей офицеров, срывай погоны". От избивания друг друга таким образом немцы и русские были отвлечены. Под шум родилось новое возбуждение: его надо было во время захватить и сковать в железные тиски! И караул во время выстрелил... два убитых (немца) и один раненный (русский). В ту же минуту с одного из чинов раведки сорвали фуражку, разорвали на нем мундир и рубашку и, схватив под руки с криками - пойман! разстрелять! - повели в здание штаба, но так чтобы гудящее, растерянное, злобное сборище видело виновника. Цель была достигнута: злоба и возбуждение, как вал кипящий, упали и растеклись...
         В экстренном вечернем приказе, разосланном ночью по казармам, кратко, но значительно об'яснялось, что "темные, безответственные элементы пытаются сеять смуту и недоверие среди чинов армии, натравливая друг на друга русских и немцев. Сегодняшней случай доказал, что агенты большевиков производят медленно, но губительно свое дело. Мы должны, однако, быть на страже порядка и дисциплины, иначе заветная идея нашей крестоносной борьбы погибнет вместе с нами..."
         В конце приказания указывалось, что пойманный сегодня в толпе агент за призывы его к избиению офицеров и срыванию с военных чинов знаков отличия, за провозглашение им большевистских лозунгов - по приговору военно-полевого суда приговорен к разстрелу. Приговор около 12 час. ночи приведен в исполнение. (Контр-разведчик к утру мирно и преблагополучно спал).

-

         Бермондт, взбудораженный этой историей, все время мечется в автомобиле по городу, проверяет части, разжигает их настроения - к лучшему. Говорит он безусловно увлекательно, пересыпая речь массой поговорок и точных определений; слова находит без затрудненья, вся речь его в общем контексте заключает много интереснаго, жизненнаго материала, безоговорочно принимаемаго солдатами. Это распаляет их большим доверием к нему, которым Бермондт пользуется без ощутимых срывов. Где и когда надо - он яростно блеснет стальными, холодными глазами, в другия же минуты он ласково обогреет взглядами солдат. Так по немногу утихли всплески расходившихся волн в митавском озерке. У меня, однако, глухое предчувствие, что здесь прольется обильно кровь.

5 сентября.
         Катались сегодня в автомобиле с Бермондтом и Линицким за городом.
         Узкая, шоссейная дорога, по сторонам белеют худыя березки; за ними вдалеке сереют крыши изб.
         Мы молчали.
         Машина стремительно уносила нас к деревне; шипенье ея было мягко - волнующим и усыпительным. Вокруг нас в воздухе, трепеща, кружились рыжия листья, обрываемыя ветром.
         Осень, еще уступчивая и безмятельная, едва-едва дышала; на низкой черте горизонта пухло и встревоженно плыли, как белые корабли, прощальныя летния облака...
         Припоминая кое что из пережитого в Залещиках, на берегу пенистаго, гремящаго Днестра, я почти забыл где я.
         Сбоку раздался смех.
         - Ты что выпучил глаза? - спросил Бермондт.
         Я опомнился. Линицкий расплылся в безобидную, широкую улыбку.
         - О женщине раздумывает.
         - Да? - сказал Бермондт, - а, кстати, разскажи хоть об одном из твоих романов, попросил он.
         Я согласился.
         - Хорошо.
         И - разсказал:
         - Женщину, о которой идет речь, я встретил не случайно, позже или раньше - все равно я должен был бы ее встретить.
         - Вот как? - удивился Бермондт.
         Я взглянул в его глаза - они светились насмешливо, но как то углубленно и понимающе.
         - Да, встретил я ее по выходи из военнаго училища. До этого времени я предчувствовал и очень смутно мою встречу с ней. Позиция, бои, ранения, потом мои поездки на север, юг, в Сибирь - все это безконечно разжигало мои чувства и я - иногда писал ей настолько безпорядочныя и горячия письма, что после и сам удивлялся моим порывам...
         Линицкий хмыкнул:
         - Мудро, вы дяденька, проще - кутили с ней по настоящему?
         Он подмигнул серыми, тяжеловатыми глазами. Бермондт по прежнему насмешливо улыбался.
         - Дальше? - спросил он.
         - Вышло так - продолжал я, - что женщина не понимала меня, я - ее... Согласитесь - чувство крайне неприятное, когда начиная любить женщину, замечаешь как ея душа поразительно сложна и как нелепы ея капризы, оправданные достоинствами, и в тоже время видишь свое безсилие овладеть этим безценным кладом.
         - Дяденька, проще - попросил Линицкий.
         Я разсмеялся.
         - В том то и дело, что эта история сложна. Короче - женщину изнасиловали на моих глазах; опьяненный ея близостью и доведенной почти до состояния сумашествия, я тоже принял участие в этом позоре.
         - Ого! - воскликнул адъютант, - не ожидал от вас.
         Бермондт остановил его:
         - Постой, Линицкий.
         Я продолжал:
         - Теперь я припоминаю, ротмистр, мы встречались с вами давно; это было как раз в тот сумбурный период, когда я переживал мой болезненный роман с женщиной... По моему и у вас было некоторое чувство... к ней!
         Линицкий удивленно открыл глаза.
         Бермондт похлопал его по плечу и, обратясь ко мне, серьезно проговорил:
         - Скучный у тебя роман, не хочу слушать. Мой куда приятней: я дрался за женщину (ах, да и ты ведь тоже за нее дрался?), получил за это награды, голодал, совершал походы и...
         Одураченный Линицкий выпалил:
         - А, вот что - вы про Рассеюшку?
         - Ушел я от нее безгрешным - добавил Бермондт, - по настоящему даже не обнял мою женщину. Когда нибудь это еще будет...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         На обратном пути, я прочитал моим спутникам стихотворение Тютчева:

Ужасный сон отяготил над нами,
Ужасный, безобразный сон.

         Выслушав его до конца, Бермондт шутливо проговорил:
         - Собственно говоря, ты - большевик, друг мой! не попадайся Селевину. Твоя критика корпусных порядков у него на замечании уже, слышишь?
         - Что же из этого? Надеюсь, не он командует корпусом?
         Бермондт погрозил пальцем.
         - Поменьше скандаль в контр-разведки и политическом отделе, иначе будешь у меня писательствовать в каталажке, понял?
         Он добродушно разсмеялся.
         Живительное утро настраивало бодро. Проезжая через мост, я заглянул в Аа и невольно вспомнил о Славутинском.
         Вода буйно шумела, разбиваясь в пену о столбы и хлопотливо облизывая углы берегов. Где-то на набережной высвистывали песню:
         Журавушка - журавель
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Обрывисто и задорно разлетался мотив в звонком, осеннем воздухе.
         По темной глади реки тянулись баржи, лязгали железныя цепи, стучали топоры. Пятнисто крутились дымки, упадая с барж на воду, пригибаемые ветром. Было томительно от предчувствий, мутивших мысли.

7 сентября.
         ... Эти строки записываю, сидя в маленьком, разбитом и полуспаленном городке Шавли, куда приехал сегодня под утро в автомобиле с поручением к полковнику Вырголичу. Шавли - мирно дремлют под осенним солнцем, точно никакой борьбы нет, никаких растревоженных, чадных желаний не существует. Из окна гостинницы я вижу поросший травой двор, окруженный досчатым забором, за ним груды камня и обугленнаго кирпича. Вверху безпечно кружатся легкие облачные дымки... Чувствую как мерно и настойчиво меня захватывает желание уйти от той бешенной шумихи, что еще вчера буйно кипела вокруг меня, срывая мысли, путая и раздробляя ощущения.
         Проезжая в автомобиле мимо гатей, зеленоватых болот, по узким, не утоптанным дорогам, по обе стороны которых шумели, колеблемыя норовистым ветром, березки и худосочные кустарники, я передумал многое. Больно и жестоко припомнились прожитые дни. Если мы, углубляя события, идем к кровавой развязке - к чему вся эта театрализация жеста, медлительный ход действий и притворное литургийное смирение? Ведь мы - культурные варвары: мы утончаем приготовления к пыткам для того, чтобы из них побольше извлечь наслаждений.
         Невольно припоминается блоковское:

Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды весть?
От дней войны, от дней свободы
Кровавый отсвет в лицах есть.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Я думаю - мы кончим дурно и трагически здесь, в этих мирных углах, уже хранящих на себе следы отгремевшей войны.

9 сентября.
         В Шавлях остаюсь еще один день. Здесь удивительно тихо; мне иногда кажется, в особенности по вечерам, когда, лежа на софе, я мутно дремлю, что я где то на даче, за окном безшумно вздыхает и колышется море, шевеля песок, а в маленьком садике, позванивающем тонкими стволами осин, мягко стелется успокоительная глубина примирений.
         Там - нет задач, нет разрешений: все необыкновенно просто и ясно, как предзакатная даль неба.

(Продолжение следует)

Ив. Коноплин.

1) Ввиду большой литературной значимости письма-отзыва А. П. (Максима Горькаго) о записках Ив. Коноплина, редакция сочла своей обязанностью поместить его как предисловие к этим запискам.
Ранее письмо поступило в редакцию "Летопись Революции" (изд. З. Гржебина, но по случаю прекращения издания журнала, рукопись вместе с письмом была передана из-ву "Балтийский Альманах".

Редакция

2) Убийца В. Д. Набокова.   Примеч. автора

 

Иван Коноплин. "Бермондтовщина" // Балтийский Альманах. 1923. № 1, декабрь. С. 34 - 49.

 

Подготовка текста © Павел Лавринец, 2005.
Публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2005.


 

Иван Коноплин    Обсуждение

Проза     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2005