Иван Коноплин.   Бермондтовщина. (Дневник, 1919 - 20 г. г.)


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Завтра уезжаю обратно в Митаву.
         Здешняя тишина для меня была по настоящему целительной, точно Шавли - курорт, где я провел три чудесных дня.
         Приказ ген. Юденича (от 5-го сентября) о назначении Бермондта "командующим всеми вооруженными отрядами на территории Латвии, Литвы и Курляндии" мною Вырголичу передан - при соответствующей обстановке (в штабе). Принял он - его без особой торопливости, сдержанно и просто. Отчетныя ведомости (хозяйственныя) и внутренно-служебныя будут пересланы в Митаву на днях - ждать мне их не приходится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Это назначение. В сущности мы знали о нем давно, по крайней мере предполагали. То, что в Митаве шла железной поступью организаторская работа, внутренне скрепляемая и воспламеняемая разнообразными целями, чувствами и задачами; то, что здание армии воздвигалось медленно, упорно и расчитано - рукой, знающей, что она делает, твердой, неуступчивой наконец, последнее обстоятельство: то, что и без этого приказа соединение всех мелких отрядов под властью Бермондта рано или поздно произошло бы здесь в Митаве - заставило ген. Юденича расчеркнуться под приказом и поставить начальническое - повелеваю. Безусловно ген. Юденич расчитывает в ближайшее время разорвать некую содружественную нить между нашими и немецкими частями и официально вызвать сорганизованныя боевыя группы (в Литве и Курляндии) - к северу.
         Вряд ли немецкое командовани пойдет на уступку: сделаны слишком большия затраты и материальных и физических сил для того, чтобы штаб немецкий легко и безспорно примирился с их ликвидащей. Притом, весь психологический ход ген. Юденича обнажен до глубины: такой недостаток в сложной военно-политической игре недопустим, Предвижу столкновение двух расчетов - их глубинное напряжение, мало заметное глазу, оборвется сразу после долгой подготовительной, умягченной дипломатией, борьбы. С момента назначения Бермондта "Командующим армией" - она началась.

10 сентября.
         Вернулся из Шавлей, застал письмо от беднаго И. Растерянный, усталый от перенесенной болезни (полупсихическое разстройство) он тоскует о жене и ребенке, оставленных в Путивле.
         Пишет:
         "Дорогой В., пишу тебе в полной уверенности, что мое сумасшествие миновало. Живу в Залещиках - все у того же еврея. По вечерам гуляю у Днестра перебираю в памяти наше совместное житье здесь, наши песни в лунныя ночи, тоскливыя воспоминания и, признаюсь, удвоенная тяжесть ложиться на душу. Ведь подумай - нам всего по 25 лет, а сколько пришлось пережить! Ты знаешь - у меня нет веры, что мы вернемся в Россию; от этой мысли я могу опасно и раз навсегда сорваться... Жене пишу, но от нея ни строчки. Что это значит? Надо тебе сознаться - во мне происходит глухой переворот: я начинаю переоценивать семью и весь осознанный мною смысл моей личной жизни. Делаясь равнодушным к жене, я теряю любовь к ребенку. Я проклинаю Университет и (о, конечно, нет!) не благословляю Военное Училище, в стенах котораго я научился смертоубийству. Все пошло прахом и распадается, как старый сгнивший забор.
         Замечаю одно: мне иногда на прогулке мучительно хочется броситься головой вниз с обрыва на камни в шумящий Днестр - всего полминуты острой боли от удара и я свободен"...
         Заканчивает письмо отчаянной просьбой: "пиши, родной, хоть маленькия открытки, но чаще без них я чувствую себя хуже, я теряю мою незавидную тропу и безумие снова подступает"...
         Сегодня послал ему длинное, успокоительное письмо. Описал ему подробно наш переезд через Варшаву, посещение вербовочнаго бюро ротмистра Розенберга, переход польско-немецкой границы у Млавы и, наконец, приезд в Митаву и вступление в отряд Бермондта. На ряду с этим сообщил ему и те сведения о нашем Путивле, которыя у меня имеются. Обещал ему писать часто и много; надеюсь, что не обману этого мечтательнаго юношу, котораго так уничтожающе сломала болезнь на эмигрантском распутьи
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Записывая эти строки о И., вспомнил многое.
         Советско-украинская граница у с. Крупцы. Сине-багровый вечер; по горизонту лежат темными грудами тяжелыя тучи. Мы (я и И.) сидим на деревянной скамье у самой речушки, покрытой празеленью и оба молчим. И, как всегда, дымит папиросой, неподвижно уставив глаза в корень ближайшей вербы. По ту сторону болота, на заводе слышна жалобная, налитая слезами, песня. Девичий голос дрожа, то разбегается широко и уныло, то затихает, словно минутный ветер, покачивающий кустарники на болоте, глотает звуки и жадно прячет их куда то в наползающие сумерки. И. вскидывает на меня глаза.
         - Слышишь? - произносит он тихо:
         Я не отвечаю.

Мало слов, а горя реченька
Горя реченька бездонная...

         добавляет И., - вот она земля родная.
         Так просидели мы с И. до полуночи.
         Я никогда не забуду и его темный, серьезный, проникновенный взгляд и надорванный вздох и медленный жест худой руки. Мне кажется, что он всегда носил в глубине своей мягкой, впечатлительной души тончайшия возможности к больному срыву. Стоило пробежать ветру по верхушкам деревьев, захлопать крыльями какой-нибудь галке, уснувшей в ветвях или быстро прорезать небо падающей звезде, как И. вздрагивал, широко открывал глаза и молча оглядывался вокруг, точно испуганная птица.
         Это - не был страх: я видел его в боевых пере. стрелках бок-о-бок с собой; в эти минуты его волнения замирали и падали под холодную, бледно-синюю маску, которая одевала его лицо. Глаза становились упорными и бездвижными, голос заметно приглушался. Мне всегда казалось, что вне его воли, все ощущения его сковывались стальным обручиком, от котораго, по миновании острых минут тело его слабело, и душевная упругость размягчалась до крайней усталости... Теперь он, по-видимому, безконечно, потрясен и разбит всем пережитым. Я не обману его ожиданий, иначе - где же наша дружба, согретая массой драгоценных воспоминаний?

11 сентября.
         В штаб поступают, чередуясь, одно за другим сведения, то об удачном развитии боевых действий ген. Юденича на северном фронте, то о - провале.
         ...Бермондт утонул в невероятном количестве докладов, предписаний, отчетов и пр. Его буквально закидали бумагами и сегодня, разбирая их сердито бросил:
         - Чорт знает, где головы у этих старых генералов; пишут о пустяках, а дела нет. Адъютант! выбросить эти ворохи, подписывать не буду. Позвать ко мне начальника штаба!
         После короткаго совещания была разослана по всем частям записка, которой Бермондт вызывал всех военноначальников к 7 ч. веч. в штаб для личнаго доклада о ходе организации. Заканчивается записка категорическим указанием: "Командующий армией требует при докладе быть лаконичными, говорить о сущности дела и не ждать наводящих вопросов. Кроме того, К - щий с нынешняго дня приказывает сократить до минимума ненужную канцелярщину и обо всех нуждах докладывать лично ему в установленные часы приема".
         Разумеется, в записке было указано, что доклады могут делать только начальники частей, а не всякий, кому вздумается.
         Это распоряжение - нечто вроде бунтарства против установлений, вводимых старыми генералами в армии. Они привыкли отписываться, тянуть длинную, скучную волынку, а тут вдруг - genug!

-

         Около 6 ч. я собирался уйти к себе, как сзади хлопнула дверь; не оборачиваясь, я продолжал складывать мои бумаги.
         - Эй, история! - устало окликнул меня Бермондт, - хочу у тебя отдохнуть.
         Я пригласил его сесть в кресло,
         - Спасибо, дорогой! - только ты уж, пожалуйста, не мучь меня вопросами, слышишь?
         Он по обыкновению залез в кресло с ногами и посмотрел на меня ощупывающим, холодным взглядом.
         Мы помолчали.
         - Вот что - сказал он в растяжку, - ты друг мне?
         Я поклонился.
         - Дай мне твою руку. Устал я.
         С минуту мы смотрели друг на друга без слов.
         - Да, да... отрывисто кинул Бермондт, - ты это знаешь, но где я выкопаю хоть одного дельнаго человека по настоящему? Вот просится ко мне на службу полковник генеральнаго штаба Дурново. Слышал о нем что-нибудь? Нет? Попробую принять, может быть выйдет толк... Одному Чайковскому, коечно, не справиться.
         - А полковник барон Энгельгард?
         Бермондт кивнул головой не то утвердительно, не то отрицательно!
         - Да и... барон. Кстати, он блестящий штабной офицер.
         За окнами серел отдаленный край неба; видно было, как пробегающий ветер гнул вершины деревьев у берега Аа. В комнатах штаба было странно-тихо - это явственней подчеркнуло неожиданный вздох Бермондта и - вслед затем его обычный щелчок (мастер он на это большой) пальцами.
         - Вытяну! - крикнул он и быстро сорвался с кресла, - ну спасибо тебе, - добавил он, направляясь к двери.
         Откланиваясь, я попросил его:
         - Нельзя ли, получить протокол заседания Военно-политическаго совещания в Риге?
         - Получишь. Он у Чайковскаго, возьми.
         И - вышел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Наконец, я получил этот тщательно скрываемый документ. Это протокол, куда занесены с точным указанием участки наступления анти-большевистских отрядов Литвы, Латвии, Эстонии, Польши и - русских. Документ скреплен подписями представителей от этих группировок.
         Эстония занимает участки: от побережья до железной дороги Ямбург - Гатчино включительно и от р. Великой до севернаго берега Лубанскаго озера. Между этими двумя участками располагаются русския части. От эстонцев документ подписан ген. К. Лайдонером, от русских - ген. Десино (из штаба ген. Юденича).
         Латвия занимает участок: от Лубанскаго озера до Балтиновскаго (оборона восточной границы Латвии); подписано полковником Калийным.
         Наша армия: участок Двинск - Режица. Задача - продвинуться на Великие Луки; подписано Бермондтом.
         Литва: от Балтиновскаго озера до пункта в 35 кил. юго-западнее Двинска (оборона восточной границы Литвы); подписано полков. Беньяшевичем.
         и последний участок
         Польша: от литовцев к Востоку; подписал капитан Мысловский.
         Это общее постановление скреплено подписью Марча, бригаднаго генерала.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Значит на Великие Луки?
         Задача сложная, выполнение ея потребует огромных усилий и стратегических уловок; необходим точный учет сил и времени. Удар на Петроград должен совпасть с одновременным ударом на железно-дорожную линию, связующую две столицы; с перерывом этой линии красная армия вынуждена будет отступить в сторону, где нет оборудованных путей снабжения. Но - мы бедны офицерами ген. штаба, которые смогли бы разобраться в этом колоссальном узле материальных, тактических и стратегических сплетений. Бермондту не управиться, а кроме того он - вождь, он всего лишь психологический властитель над солдатами. Голова и сердце у него вспыхивают быстро, бросают искры в массы, зажигают их и - если надо, кинут эти массы в безумие, но математики у Бермондта ни в сердце, ни в уме нет. А военное безумие (оно - особаго рода) является неотразимым лишь тогда, когда сочетает в себе и пожар и холодную стратегическую таблицу, меряющую каждый шаг и каждый бросок чувства.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Слышу через открытое окно настоящий гром музыки и барабана; изредка прорывается густая песня немецких солдат - должно быть пришли добровольческия пополнения.
         В город каждый день вступают отлично снаряженныя, крепко и основательно слаженныя роты. Все оне вливаются в ряды "железной дивизии"; она существует вполне автономно, сносясь с нашим штабом через посыльных, а в смысле хозяйственном через городскую комендатуру. Многия из прибывающих групп находятся в прямом подчинены Бермондту. Они даже располагаются в зданиях лежащих в черте наших пластунов. Так как читать русские приказы они не умеют, им переводят текст и экземпляры в должном количестве посылают в казармы. Эти части удивительно дисциплинированы.
         Завидя пролетающаго в автомобиле по городу Бермондта, они подтягиваются, "геометрически", вычеканенно приветствуя его. Бермондт как то на-днях сказал мне:
         - Ручаюсь головой - если мне не будут мешать союзники, я с ними возьму Москву.

12 сентября.
         У Бермондта появилась оригинальная привычка: едва разсветает, он схватывается с постели, обмывается холодной водой и, затянувшись в черкеску, уходить за реку гулять, помахивая хлыстом. Его раннее появление на улице без всякаго конвоя, когда едва багровеет восход и город еще весь в серой предутренней тени, производит на жителей Митавы дикое впечатаете. Многие с любопытством разглядывают через окна бодро шагающаго по улицам черкеса в чорной папахе, при кинжале и серебряных хозарах на груди.
         Сегодня, возвратясь с прогулки, Бермондт разсказал о курьезной встрече:
         - Выхожу за мост, оглядываюсь куда бы мне свернуть: на шоссе или пойти по берегу речки к мельнице, вдруг вижу щупленькаго, испуганнаго еврея, жмется к забору, пытаясь упрятаться от меня за акации. Эй, ты! - кричу ему, - пойди ко мне. Не двигается с места. - Послушай, Абрам! - кричу вторично, - не бойся, пойди ко мне. Стоит, как вкопанный. Подхожу к нему, а он весь дрожит как в лихорадке. - Здравствуй, Абрам! - кричу вторично, - не бойся, пойди ко мне; что ты, братец, без языка што ли? - Я... домой... отвечает мне, наконец, иудей. - Ну, так в чем же дело? Ты где был? На работе? Пойдем к тебе завтракать. У тебя жена и дети есть? - Есть. - А, ну отлично. Я взял его под руку и силой потащил с места - словно прирос и онемел несчастный.
         Водил он меня что то долго по разным переулкам, наконец, добрались к какому то подвалу. - Здесь? - спрашиваю. Абраша мой едва мотает головой от испуга. Спустились по грязной лесенке вниз, открыли дверь, а оттуда крики Хайки - аи, вей! Дети завопили во весь голос.
         - Постой, - окликаю Хайку, - не ори! Давай завтракать, что у тебя есть? Я проголодался, да и Абрамчик твой тоже; правда, Абраша? - вопрошаю иудея. Он бестия смеется. Хайка сразу расцвела, дети затихли. Я их сейчас это за пейсики. - Ну-ка, жиденята, лезь ко мне на колени. - Хочешь сто марок? - спрашиваю одного.
         - Хоцу! - отвечает, даже бесенок не покривился. Я ему сто марок в рученку. - А ты хочешь? - спрашиваю другого. - Хоцу! Дал всем пятерым по монете. Хайка поджарила селедку, Абраша бутылку вина принес - распили одним духом. Ну и народец я вам доложу; запуганы они до смерти. Что за чорт? Неужели у меня в армии кто-нибудь втихомолку придушивает их? Сколько я не разспрашивал - Абрам мне ни звука не сказал об этом.
         Линицкий, покручивая белокурый ус, скосил взгляд в мою сторону.
         - Вы плохо знаете, Павел Михайлович, жидков: они далеко не агнцы.
         Бермондт кинул перчатки вместе с хлыстом на стол.
         - Может быть. Во всяком случае в армии антисемитизма не будет - довольно того, что погромы на юге подорвали многия операции.
         Размяв мускулы рук, Бермондт отправился к себе в кабинет.
         Линицкий удивленно пожал плечами, и, взяв хлыст и перчатки, унес их вслед за ним.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Мы переехали в новое здание на Церковную 5. Это громадное темно-серое здание, роскошно обставленное. Лестницы в мягких, пушистых коврах, с потолков свешиваются люстры, отливающия при вечернем освещении разноцветными блесками.
         Огромныя окна кабинета и спальни Бермондта выходят на улицу. В обширном зале перед входом в его приемную выставлен почетный караул из юнкеров "Личнаго конвоя". Они - в блестящих мундирах синяго сукна, расшитых серебром. Вид - внушающий.
         При появлении в зале Бермондта они мгновенно берут на караул, застывая в приветственной позе. Этот внешний выдержанный рисунок в самом деле действует гипнотически на каждаго входящаго в зал.
         Я замечаю: увидя поразительный блеск паркета, огромныя картины в золоченных рамах, висящия по стенам, и весь внушительный красочный перелив залы, услыша тугой звук винтовок, ударяющих о пол при появлении Бермондта, всегда затянутаго в изящную черкеску при серебряных хозарах, - ждущие приема робеют. Они стремительно вытягиваются, делают выразительныя лица "все понимающие" с полслова и - замирают. Бермондт гибко и совершенно безшумно делает общий поклон, медленно обводит присутствующих испытующим (начальническим) взглядом и подзывает к себе великолепным жестом старейшаго из них, обычно седоголоваго генерала или пришибленнаго годами, нуждой и пережитым грузом полковника. Они говорят недолго.
         Генерал (полковник) откланивается, щелкает каблуками и отступает в сторону. Бермондт кивает адьютанту (Линицкий лихо позвякивает аксельбантами тут же сбоку, верный страж этикета) и, повернувшись, уходит в кабинет. Начинается прием. Адьютант докладывает по записи; открывая дверь, пропускает очередного - часовые стоят, точно вросшие в паркетный пол две монолитных фигуры.
         ...Наблюдая эту картину, я невольно провожу историческую аналогию; масштабы об'ектов различны, между ними лежит неизмеримо-большое духовное разстояние, но raison d'etre их подсознательнаго движения - один.
         Я говорю о Наполеоне.
         Он был великим артистом. Выставляя перед своим шатром портрет сына для того, чтобы гвардия, проходя мимо, восторженно прокричала "Vive l'Emperreur", разве он не играл великолепную сцену с расчитаннмым театральным жестом?
         Он знал: человеческое сердце - слабо.
         Блеск солнца, бряцание оружия, голубеющее небо и безкрайнее поле - вот та сцена, на которой достаточно вырваться одному слабому крику, чтобы он превратился в раскатный мощный гул массы. В этой сцене Наполеон был и - режиссером, сумевшим воспламенить своих актеров (гвардию) всамделишним восторгом.
         Уже сосланный на Св. Елену, обитая в глухой вилле Лонгвуд, он не переставал играть в нужныя минуты. Ни граф Монтолонь, ни Бертран, ни Лас-Каз никогда не думали, что они имеют дело с величайшим артистом, соединяющим гениальные взлеты творческаго ума с игрой.
         Конечно, и Бермондт актер в своем размере. Меняя выражение лица, позу, жест - он сковывает внимание зрителя и слушателя так, как ему надобно это в данную минуту. Я думаю, что всякий полководец, обладая стратегическими познаниями, силой повелительной воли, холодным умом - должен уметь и театрализировать свою внешность постольку, поскольку это надо для внушающаго рисунка. Доля власти заключается и в этом.

13 сентября.
         Ранним утром за городом нашли труп солдата перваго пластунскаго полка. Голова размозжена камнем - это заметно по угловато-разорванной ране; глаза выпукло торчат из орбит, как два круглых тусклых голыша; лицо - одутловатое, темно-синяго цвета. Повидимому его душили и одновременно ударами камня по голове оглушали, для того, чтобы лишить сознания.
         Контр-разведка в действии. Бермондт раз'ярен, грозит перестрелять половину населения Митавы, если это случится еще и - по вине населения... Но население ли виновато в этом убийстве? Как это может быть?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Приезжал к Бермондту граф фон-дер-Гольц; это первый раз за все время нашей совместной работы. До этого (в июле), он присутствовал на параде у собора, но в штаб не заезжал. Посещение его вызвало у нас некоторое, малозаметное возбуждение - по крайней мере Линицкий выразил торопливость и почтительную суету.
         Граф появился в приемном зале около 4. Быстро пройдя в глубину ея он небрежно остановился и сурово поглядел на подошедшаго к нему ротмистра, сказав что-то. Последний кинулся в кабинет Бермондта. Тот, верный своему закону, вышел к графу с приметной задержкой, медленно отвесил полупоклон и, пожимая руку ф.-д.-Гольца, пригласил к себе. Они скрылись за дверью.

-

         У графа лицо строгое, сухое, словно он кем то разгневан и это выражение раз навсегда залегло в его мутно-серых глазах и густых щетинистых бровях. Походка бодрая, резко-чеканная; я предполагаю, что граф в молодости был великолепным гимнастом, судя по стройности его корпуса и уверенности его движений.
         ...Разговор был, главным образом, об отношении к политике Военно-дипломатической миссии Антанты в Прибалтике. Борьба выливается в ощутимыя формы.
         Несколько дней тому назад германские солдаты разоружили латышский отряд в Митаве. Мотивировка этого поступка - различна. В моей "Истории", я излагаю обстоятельства более подробно; конечно, действия германских солдат заслуживают порицания, но лишь в некоторой ограниченной мере. Судя по тем. сведениям, которыя имеются в моем распоряжении, 20 ноября 1918 г. Ульманис (президент латышской республики с антантофильской ориентацией) подписал некий договор с правительственным комиссаром 8-ой германской армии, Виннигом, по которому солдатам этой армии обещалось наделение землей за участие их в борьбе по освобождению Латвии. До сих пор фактическаго наделения не произошло, а наоборот, якобы возникла полемика с обеих сторон, в результате чего - германские солдаты самочинно обезоружили комендатуру, отряд и пр., причинив материальные убытки латышскому правительству. История эта быстро утихла, благодаря энергичным мерам русскаго и немецкаго командования, но... прошло немного дней Военно-дипломатическая миссия во главе с ген. Бертом приехала в Митаву (с нею прибыл и ген. Ниессель - председатель контрольной комиссии от Антанты). Миссия стала выяснять причины происшествия, запросив отчет от германскаго штаба. Ген. Берт потребовал к себе для подробнаго доклада о случившемся гр. ф.-д.-Гольца. Гордость графа была уязвлена и как заслуженнаго генерала и как представителя германскаго правительства в Прибалтике, тем более, что ген. Берт меньше всего имел оснований в присутствии ген. Ниесселя играть такую роль. Возникла распаляющая переписка.
         Ген. Альфред Берт писал графу:
         "В Вашем письме от 4 сентября между прочим сказано, что Ваше правительство предвидело незаконныя действия германских солдат в Курляндии. Принимая во внимание срок, данный для эвакуации германских солдат и колонизационную политику, проводимую среди них, я уверен, что ответственным за положение дел в настоящее время является безусловно высшее командование германским корпусом. Для устранения возможных недоразумений в будущем, я требую немедленно прислать мне список тех лиц, которыя сами себя поставили вне закона".
         Последним требованием ответ графа был предрешен. Вот он:
         "Начальнику военной миссии Антанты, Рига. Ваше письмо от 10 сентября получено. Я отказываюсь вступать с Вами в какую-либо переписку по поводу того, что Вы высказали в первых двух положениях Вашего письма.
         В последнем, третьем положении, Вы осмеливаетесь обращаться ко мне с требованием о выдаче моих единоплеменников в качестве преступников. В этом требовании я вижу глубокое оскорбление моего личнаго и национальнаго чувства. Поэтому я советую Вам впредь не обращаться ни ко мне, ни к моим подчиненным с подобными гнусными требованиями, в противном случай я вынужден буду прекратить с Вами какия бы то ни было сношения и выселить всякаго англичанина из области, занятой германскими солдатами, так как исключена возможность гарантировать безопасность союзным миссиям, который грубо и преднамеренно затрагивают честь германскаго народа. Ваше письмо я представил своему правительству и убежден, что оно через министра иностранных дел даст надлежащей ответ Вашему правительству на это грубое требование, которое союзная миссия осмеливается пред'являть германскому генералу за-границей".
         Ответа от ген. Берта не последовало, но перчатка брошена, надо готовиться к столкновению более определенному. Мы привыкли уже, что за перепиской следует переброска снарядами.
         Граф по этому поводу долго и содержательно беседовал с Бермондтом, который владеет немецким языком достаточно для того, чтобы делиться несложными мыслями.
         По уходе германскаго генерала, Бермондт подошел к моему столику.
         - Ну, история, - шутливо сказал он, - приготовляй стопы бумаг: дела закипают такия, что у многих вспухнут горбы. Понял? Вот тебе переписка графа с ген. Бертом.
         Он подал мне в копиях приведенный письма, стараясь улыбнуться; я, однако, заметил в его глазах легкую черточку безпокойнаго смущения.

-

         Вечером я подробнее разспросил Бермондта относительно разговора с графом ф.-д.-Гольц.
         Решено, что раз дело пойдет на углубление создавшейся внезапно расщелины, благодаря преднамеренному отношению Военно-дипломатической миссии Антанты к русско-немецкой совместной работе, то боятся нечего, а надо прямо идти к разрыву, конечно, умягчая этот путь дипломатической отпиской и осторожно-расчитанными переговорами.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Узнал бюграфическия данныя о графе. Военную карьеру он начал в 1 гв. полку в Потсдаме, по окончании двух учебных семестров в Лозанне в 1885 г. После десятилетней службы он был переведен в генеральный штаб; позднее он служил при Берлинском Губернаторстве и при Высшей Академии.
         Война застала его на должности командира 76 пех. полка "Гамбург", во главе котораго он был ранен в бою на Марне в 1914 г. С незажившей раной в октябре того же года он снова отправился на фронт, принял командование 34-ой Мекленбургской бригадой, а несколько позже граф командует 5 пех. гвардейской бригадой.
         Командуя последней, он достиг больших успехов при отражении атак в 1916 г. на Сомме, при Mon repos, Clery и на высотах Maisonette.
         В 918 г. он, будучи командиром 38 пех. дивизии, получает назначение руководителя экспедиции в Финляндию. В апреле экспедиция высадилась в Ганге и через непродолжительное время генералу удалось при Тавасгусте окружение противника, в результате чего капитулировало 20 тысяч человек. Pour la Merite были бриллианты финскаго Креста Свободы.
         С началом революции графу удалось увести свои войска в Германию вполне дисциплинированными. В конце января 919 г. ф.-д.-Гольц принял на себя ответственное командование войсками в Прибалтике.
         Из трех сыновей графа второй (19 лет) лейтенант полка Королевы Елизаветы пал в августе 914 г. Старший после тяжелаго ранения в ногу умер. Младший учится.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Сухость (и - суровость) его лица теперь понятны. Я припоминаю ген. Баранова в богоспасаемом Соликамске.
         Низенький, чуть согнувшийся старик с темными, мутноватыми глазами, он горько кривил губы и редко-редко улыбался, да и то по особенному - без выразительности, точно он выполнял скучный наряд по обязанности...
         Два его любимых сына Георгий и Владимир, получив одновременно награды в одном и том же бою за проявленную храбрость, прислали отцу две восторженных телеграммы.
         Георгий: "Дорогой папа, радуюсь несказанно - получил Владимира с мечами и бантом".
         Владимир: "Дорогой папа, получил высокую награду - Георгия, поздравь".
         Генерал рыдал от счастья и страха за детей.
         Через три дня была трагическая телеграмма: "Молю Бога, чтоб он сохранил вашу жизнь для России, жизнь отца достойных героев, умерших в бою на оз. Должа. Командир полка".
         Старик всю ночь простоял без фуражки на деревянном мостике через реку Мияс, и, глядя в небо и на старинныя церкви, осунувшияся в воду, глухо плакал.
         С этой ночи на его лице морщины огустели, а волосы заметно побелели. Мы никогда в разговоре с генералом не затрагивали тем о смерти; разговоры же о позиции сокращали намеренно, по общему уговору, заменяя их беглыми фразами.
         Не так ли и с графом?

14 сентября.
         Около 3-х часов ночи меня разбудил Корчинский. Пронизанный нервностью с потемневшим лицом, он, войдя в комнату, торопливо зажег свечу и начал заряжать револьвер.
         Я молча наблюдал. Заметив, что свет разбудил меня, Корчинский мутно улыбнулся и вдруг сел на кровать. Он, видимо, ждал какого-нибудь вопроса.
         - Слушайте, капитан, позвал он меня срывающимся голосом, - если что нибудь случится в эту ночь, не давайте меня в обиду.
         Я откинул одеяло и, стараясь угадать причину его необыкновеннаго волнения, спросил:
         - Влипли в историю?
         - Нет, нет - суетливо заговорил Корчинский приглушая голос и подхода к моей кровати, - но пони... маете: я поссорился с Селевиным, он может быть захочет меня арестовать, так вы помогите мне...
         Я разсмеялся. Корчинский, округлив глаза, и гладя дрожащей рукой небритыя щеки, спросил:
         - Что? Вы знаете уже, капитан?
         - Нет, ничего не знаю - в чем дело?
         Наклонившись к моему уху и все еще держа револьвер в перепачканной почему-то грязью руке, Корчинский зашептал:
         - Только что разстреляли жида - большевика, тоже за городом. Вот его бриллиантовое кольцо... я снял в последнюю минуту. Селевин страшно разсердился, что я не отдал ему.
         - А, значит убийство пластуна ваше дело? - тихонько спросил я.
         Корчинский приподнял брови и отвел глаза в сторону. Я чувствовал, как у меня забило в виски и острая злоба толкнула в сердце: я чуть не схватил за горло этого грабителя-убийцу. На секунду мне показалось, что Корчинский угадал мою мысль и уяснил себе движение моей руки, потянувшейся под подушку за ноганом.
         - Вы знаете, капитан, - продолжал он, не ответив, однако, на мой вопрос, - Селевин собирается эту ночь произвести большие аресты. Берегитесь, вы тоже у него в списки. Что вы? - Крикнул он вдруг, увидя револьвер в моей руке и отпрыгивая к своей кровати. Расчитывая мои движения, я выскочил из-под одеяла и подбежал вплотную к Корчинскому.
         Упершись растерянными глазами в мое лицо, он застыл в неподвижной позе.
         - Что... такое? - С неловкостью спросил он, смутившись от неожиданности.
         - Без лишних разговоров, - сказал я, - забирайте ваш чемодан. Ну, слышите?
         Он не шевелился.
         - Забирайте ваш чемодан и убирайтесь вон отсюда - повторил я.
         Корчинский согнул плечи и стал шарить глазами по сторонам, очевидно, выглядывая как выйти из щекотливаго положения.
         Я предупредил его еще раз:
         - Вы уйдете отсюда - безусловно.
         - Куда? - спросил он, мигая глазами.
         - К вашим убийцам и ворам.
         - Прошу осторожнее выражаться - проговорил он, оставаясь, однако, на месте.
         - Ну, живо - поторопил я, - забирайте вещи и - вон.
         Наш шумный разговор, очевидно, разбудил соседей офицеров. За стеной послышались чирканье спичек и кашель.
         Видя мою настойчивость, Корчинский проговорил, стараясь улыбнуться:
         - Что за причуды? Куда я - на улицу пойду?
         - На улицу.
         - Ну, а там?
         - Спите хоть на тротуаре, мне нет дела, но здесь вы не останетесь. Идите к вашему сограбителю Селевину.
         Корчинский вскинул на меня безпомощно-злобный взгляд.
         - Я этого вам не забуду - сказал он угрожающе и, подойдя к дверям, взял с гвоздя фуражку. - До свидания!
         - Счастливаго пути.
         - Мы с вами очень скоро встретимся - кинул он напоследок, уже в дверях. Он ушел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Опустив крючки на окнах и заперев дверь, я придвинул ближе к кровати ночной столик и положил на него ноган. После этих приготовлений "на всякий случай", я затушил свечу, горевшую у кровати Корчинскаго. За окнами на минуту раздались шаги, прошуршавшие по песчаной дорожке и слышно было как стукнула садовая калитка. Мне долго не удавалось уснуть, к тому же погода начинала разгуливаться, гудел ветер и все время стучали деревянныя ставни где-то в ближайшем флигеле.
         ...Я разсказал о ночном происшествии начальнику штаба. Выслушивая меня, на бегу, он произнес тихонько:
         - Я все знаю. Зайдите ко мне в семь непременно.

15 сентября.
         По городу разнеслось сенсацюнное известие, штаб в необыкновенной тревоге: ночью разстреляны прапорщик Бове, юнкер Герман и вольноопределяющийся Дальский - все трое служащее в котр-разведке.
         В чем дело?
         Трупы их, еще теплые, валялись у канавы на пустыре за городом, когда на них натолкнулись патрули. Земля взрыта - видимо была жестокая борьба; рядом сухой хворост залит кровью.
         Бове - рослый мужчина с темным лицом: все оно теперь безобразно распухло и приняло темно-синий цвет. Руки до крови исцарапаны - ни одного кольца на пальцах не осталось. Я помню: Бове, постоянно франтоватый, носил бриллиантовые перстни и массивные золотые браслеты.
         Герман - юнец. Старики его - отец и мать проживают в Митаве. Сегодня весь день, разрываясь от горя, над его трупом, кричит мать, хватая его за голову и целуя мертвыя губы.
         Дальский - еврей. Он - совсем мальчик. У него в груди три пули и на левом виске крупный синяк от удара, повидимому, револьверной рукояткой. Глаза глубоко запали, худые руки изсиня-белыя уродливо подвернулись под его голову со скрюченными пальцами.
         О, конечно, дело Селевина, дело его безумной, отвратительной шайки! Барон Энгельгардт получил неограниченныя полномочия - я уверен, что он выяснит эту историю без особых затруднений.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Кошмары один за другим удушливо наползают. Новое убийство! На Большой улице в притоне Селевина нашли старый, разложившейся труп какого-то купца (имени еще не выяснили). Несчастнаго опустили головой в ведро и выстрелами в затылок прикончили, слив таким образом кровь в сосуд. Труп был заложен под груды тряпок в маленьком глухом чулане; убийцы должно быть выжидали удобнаго времени, чтобы благополучно отделаться от него.
         ...Меня изумляет то обстоятельство, что газеты молчат об этом. В Берлине - ни звука, в Риге - жуткий шопот, но все сведения не больше как слепая ощупь. Завтра напишу статью в "Призыв". У меня вовсе нет уверенности, что Винберг и Попов (Шабельский Брок), напечатают ее - однако, пошлю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Да, конечно, Селевин!
         Песенка убийц спета. Клубок их преступлений распутывается медленно, но верно. В данную минуту передо мной лежит копия сопроводительной записки начальника генеральнаго штаба, адресованной начальнику центральной митавской тюрьмы с переименованием арестованных:
         Чиновник Селевин, штаб-ротмистр Буцкий, поручик Веселовский, чиновник Корчинский, поручик Доценко, прапорщик Линник, прапорщик Сорокоумов.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Бермондт неузнаваем; лицо осунулось, глаза запали, но горят странным холодным огнем...
         Линицкий вдруг подозрительно заболел. Мне налету шепнули, что в разгулах Селевина он принимал живейшее участие, но лишь тогда, когда игра велась с женщинами, картами и вином. О, что за панама!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Выяснилось: Селевин и его грабительствующие собратья медленно и планомерно творили холодно-расчитанное дело.
         Однако, они твердо помнили: всякий узел распутывается и потому прилагали немалыя усилия к тому, чтобы каждый шаг свой и деяния задымить законностью распоряжений, строгостью чрезвычайных мер, вызванных подспудным злодейством населения, которое якобы противоборствовало "священной белой идее".
         Конечно, шайка заботилась о набивании карманов, погружаясь в кутежи, карточныя игры и теша себя кровавыми наслаждениями - разстрелами. Шаг за шагом вскрывается длинный ряд ошеломляющих преступлений. Судя по странно-внимательному, но приметно затушенному блеску глаз обывателей, узнавших об аресте селевинской банды, в городе вздохнули вольней, точно до сих пор над низенькими домиками Митавы висели невидимыя для нас груды удушливых, пригибающих туч; теперь оне сползли, их разогнал освежительный ветер и - воздух прояснился.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Оказывается все было просто: кумир злодействующей шайки - деньги, об'екты наслаждений - вино и женщины; последния покупаются, но деньги надо было раздобыть. Разрешался этот трудный вопрос несложным способом: когда наступали сумерки, сгущалась тьма в глухих кварталах, Селевин по заранее брошенному жребию высылал туда двух-трех застрельщиков. Они разнюхивали воздух, шептались у окна намеченной жертвы и негромко стучали в дверь, вызывая обреченнаго. Тот выходил, ничего не подозревая. Застрельщики пред'являли ему ордер на обыск в квартире с печатью контр-разведки.
         Все трое уходили в комнаты, где вскоре разыгрывалась трагическая сцена. Селевинсюе "дозоры" хватали обвиняемаго в "укрывательстве большевиков" за горло, били хлыстами и требовали выдачи укрываемых. Плач и крики, поднимаемые этой расправой, заглушались весьма обыкновенно: кричащему вставляли заряженный револьвер в горло.
         - Сознавайся, виноват? - допрашивали жертву.
         Она мотала головой - где уж отвечать, когда дуло рвало язык и щеки?
         - Доказывай свою правоту - раздавалось неумолимое требование. Рот освобождался до новаго крика, естественно возникавшаго всякий раз когда железоподобный хлыст обжигал тело.
         - Ну, говори!
         Пытаемый падал на колени, клялся душой, Богом, верой, родителями - ничего не помогало. Его наводили часто явственными, редко смутными намеками на рискованную догадку: откупиться.
         После немногих слов, выразительных взглядов и указующих жестов - измученнаго отпускали в глубину комнат, откуда он выносил в крепко зажатой руке смятыя бумажки или стопку серебра (нередко и золота).
         Застрельщики, уходя, внушительно тыкали револьверами в грудь и лоб ограбленнаго, сверкая глазами:
         - Разскажешь - на тот свет отправим. Ни звука, слышишь?
         Жертва вторично падала на колени, клянясь; грабители уходили. Непокорнаго (редко сопротивлялись этой шайке) уводили за город, где долго били плетьми по лицу и бокам, а затем отправляли в мир, где нет "ни печали, ни воздыханий". Через час после совершенной операции в квартиру недомученной жертвы являлся сам Селевин в сопровождении двух-трех чинов разведки (вернее сограбителей), с пугающим жестом рылся в портфеле, извлекал оттуда бумаги и, просматривая их, вскидывал пронзающее взгляды на "укрывателя".
         - Вам грозит разстрел - произносил он барским и совершенно безстрастным голосом.
         "Укрыватель" безумно мигал глазами и вдруг начинал ревмя реветь, падая на пол.
         - За что меня? Деньги взяли и - разстрелять? - кричал он.
         Тогда Селевин делал изумительное лицо, наливал глаза кровью злобы и, наклонясь к кричащему, сипло и грозно произносил:
         - Я? Деньги взял?
         Свистящей удар хлыстом сваливал несчастнаго.
         - Нет не вы!
         - А кто же?
         - Тут кто то был у меня, другие...
         - Другие? Да? А как же ты осмелился мне бросить эту фразу? Я разстреляю за оскорбление в моем лице начальника официальнаго учреждения. Слышишь? Встань!
         Жертва подымалась. Селевин утешительно произносил:
         - Я разследую это дело, но предупреждаю тебя: если проронишь хоть один звук об этом где-нибудь, в ту же ночь будешь живым зарыт в землю. Понял?
         И, загнав мученика в мертвый подвал темнаго, сокрушающаго страха, уходил.
         Таких две - три операции в ночь давали разныя суммы: следствие выяснило - от сорока до ста тысяч германских марок.
         Если у жертвы отсутствовали деньги - грабители брали золотыя кольца, бриллианты, столовое серебро.

-

         Суммы поступали в общую кассу. В избранный день накупалось вино, конечно, лучшаго качества, подбирались женщины, умевшия молчать, и вся шайка устраивала "афинскую ночь", гремя до разсвета в обширном зале под рояльную музыку, пьяные вскрики и разнузданныя песенки. Особенно буйным на этих пиршествах был Линник.
         Он - мужик; войну провел в одном из глухих полков пехоты, где дослужился до чина прапорщика. Как выяснилось - сделавшись офицером, он немилосердно кровавил физюномии солдат, требуя рабскаго подчинения себе, вне всяких об'яснимых положений.
         Попав в контр-разведку и хлебнув из чаши зажигающих оргий, помутивших его разум, обладая женщинами, о которых никогда он мечтать не смел, он разбуйствовался до сумасшествия: прыгал под музыку, кусал пальцы себе и другим, гремя каблуками об пол и уродливо корча неуклюжее тело, затянутое в офицерский мундир.
         Селевин тонко и болезненно развратничал, царя над малокультурной шайкой, оп'яняя гостей нагло-издевательскими, пышными речами (все равно по какому адресу).
         Все другие - фигуры растерявшихся человечков, влипших, как мухи в мед, в болото кутежей, разврата и грабительства...

-

         Следственный материал нагромождается. Свидетелей - уйма. Жители вереницей потянулись в канцелярию военнаго судебнаго следователя, где допрашиваются им серьезно и проникновенно.
         Приказом по армии председателем суда, которому преданы преступники, назначен штабс-капитан Буткевич - человек уравновешенный, холодный и неуступчивый. Движение чувства он меряет ходом мысли, не признавая за чувством решительно никаких прав. На-днях разговаривая со мной, он сказал:
         - Человек может доходить до самозабвешя в любовном бреду или в угаре мести и это едва ли простительно, что же касается обыкновенных отношений - то он обязан сохранять законность. Она заключается в том, что решительно никто не властен ломать душу, а тем более тело другого...
         Я глубоко убежден, что из рук Буткевича едва-ли кто-нибудь выйдет оправданным: шайке наступит конец.

-

         Мне сообщили одно необыкновенное раскрытие: в бумагах Селевина обнаружили план ареста Бермондта и кое-кого из чинов штаба в целях захвата власти, расширения ея диктаторскаго размаха и полнаго начертания на знамени лозунга - "Царя и гибели жидов!"
         И - еще одно: на первом месте обреченных значился Буткевич. Где то в ряду прочих обозначен и я.
         Так ли это или нет - не знаю, но чувствую: Селевин доживает последние моменты. Жалеть не приходится, выражаясь умеренно.
         Итак, подождем последняго акта такой мучительно-позорной, корчующей всю нашу организацию драмы: он должен быть эффектным и - справедливым.
         ...Я часто думаю - где исток преступлений: в жадности ли тела, не оживленнаго мыслью, или в чаду горячей фантазии, вычерчивающей перед преступником изумительныя картины счастья и пьянительных удовольствий. Повидимому и в том и в другом.
Тело, распаленное жгучей игрой воображения, только орудие у последняго.

16 сентября.
         Уже поздно - около трех ночи.
         Весь сегодняшний вечер я просидел на террасе один - офицеры ушли в клуб играть в карты.
         И хорошо, что один.
         Их шумные споры о политике безсодержательны и с начала до конца насыщены однообразными утверждениями, далеко не беззлобными выводами, постоянно окрашены в цвет крови. Это - мучительное узилище: оно душно и неприятно связует мои мысли. Слушая споры, я всегда хочу воздуха для обретения душевной ясности, точно густая муть знойно и тягуче заливает меня.
         Я отлично знаю: мы, бешенствуя, славословим явное безсмыслие, проповедуя кровь якобы в целях творческих и спасительных.
         Мне нет дела до утверждений Ницше, что "война есть вечный источник обновления культуры". Его гений - злой и разрушительный, другой мысли не мог кинуть в человечество, потому что смятенный ум его был искажен преждевременными душевными надломами и злобными разочарованиями. Я знаю, я испытал на себе, во мне ощутительно вырос, очертился громкий, больной протест: война, всякая война - зло, безумие, провал во тьму. Какия доказательства опрокинут эти утверждения, вырощенныя явью, грохотом окровавленной жизни, изодранное тело которой мы украшаем венками красивых оправдательных мыслей?
         Нет, война - это червоточина, которая пройдет в недра нашего организма, раз'ест его, и рано или поздно мы или сойдем с ума и начнем откровенно на улицах грызть друг другу горло или сразу, подточив человечество, опрокинет его в такой провал, из котораго оно выберется, лишь пережив ряд гнетущих, неопределимо-тяжелых болезней.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Удивительный вечер.
         Вот сейчас пишу и невольно вглядываюсь в окно. Сад растревоженный осенним ветром, певуче шумит, где-то за серыми досчатыми заборами крылообразно вспыхивают прощальныя зарницы, разрезая темныя навалы туч. Звезды, синея, мелко дрожат над чорной сеткой оголенных деревьев.
         Знакомыя ощущения заброшенности и безсмысленнаго смятения наползают, наползают, как разсветный холод.
         Надо уйти отсюда. Взять котомку и уйти куда глаза глядят. Неужели я удушусь в этом дыму кровожаднаго шатания, я - враг убийств и разрушений?..

18 сентября.
         ...Был на кладбище. Зашел, гуляя. Необычно тихо, печально и серо. В жухлой траве лежат подгнившие кресты, над ними каркают две вороны, похлопывая крыльями при взлетах. Над канавой скрипит забор от легких, качающих налетов ветра.
         Небо - мутно-сине. Разбередив его глубину, немощно тянутся в нем клочью белых облаков куда-то к западу, может-быть к морю, где они соберутся в зыбкия тучевыя горы, буйно загуляют над нестерпимо-громким, устрашающим гулом темных вод, разрезаемые чертами синих молний. Может быть они просто уходят, из стран, где им душно, да вот... душно... Их теснят наглые вершины скученных гор, разрывают их белые играющие плащи...
         И - они уходят.
         Пусть мои настроения - романтика. Что пользы в том, если я замкну живое движение души в рамки условных начертаний и звук - измерю алгеброй?
         Дорогой написал стихотворение. Мне кажется - оно выразило то, что тревожило, меня, когда я вступил за ограду и все время, пока я слушал шорох кустов между крестами и тонкий шелест отмирающей, травы.

Пусть ветер на кладбище мне раскажет
О гневе мудрых, о тоске немых
И даль просветную напевами укажет
Среди пустынь и темных и глухих.

Пускай кресты поведают о тайнах,
О те слезах, что пролиты во мгле,
О радостях летучих и случайных
На этой торжествующей земле.

Пусть травы мне нашепчут умиленье
В вечерний час, когда горит звезда -
Я отыщу дорогу обновленья
Как ни была-б глуха моя беда.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
         Вечером послал в штаб записку о болезни - мне надо собраться с мыслями, мни надо многое обдумать. Я - не могу задавить жалящее самообвинение; раз оно возникло - я разберусь в нем, я пойму где выход.

(Окончание следует).

Ив. Коноплин.

 

Иван Коноплин. "Бермондтовщина" // Балтийский Альманах. 1924. № 2, январь. С. 50 - 60.

 

Подготовка текста © Павел Лавринец, 2005.
Публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2005.


 

Иван Коноплин    Обсуждение

Проза     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2005