Иван Коноплин.   Автобиография


         Всякая автобиография есть в некотором роде повесть наизнанку: читай как раз наоборот. Известно - никто о себе правды не разскажет из чувства лукавства, а, может, мы его унаследовали от падения Евы.
         Но вас, читатели этих строк, я убедительно прошу чин поверить во всем, уже хотя бы потому, что я не собираюсь во всем исповедываться.
         Итак, я родился (могу представить на этот предмет удостоверение). В котором году? Если бы небу было угодно сделать меня на всю жизнь несчастливым и я родился бы женщиной, то, вероятно, вместо 20 октября 1894 года, я преподнес бы дату по меньшей мере на 5 лет позже, и было бы мне сегодня не 34 года, а 29.
         Помню, был ветреный и бурный вечер в Пятигорске, за окнами стояла тьма... Показавшись на белый (электрический) свет, я сразу же запротестовал криком: почему такое несоответствие между природой и молчаливыми людьми, снующими в белых халатах вокруг нас с матерью? Меня убедили, что я просто голоден, а потому зол.
         С этого началось мое знакомство с людьми, которое длится до сих пор и не совсем удачно: или они меня не любят, или я их; впрочем "человек - звучит гордо!", и в качестве пишущаго о нем я люблю человека с маленькой и большой буквы! А что иногда сержусь - так это форменный пустяк, не стоит обращать внимание: на всякий чих не наздравствуешься, не правда-ли?
         Мне надоело быть маленьким, и я стал подниматься от милых колен матери к ея локтям, т. е. попросту рос... Вот тут-то и начались между нами троими недоразумения: отец говорит "можно", мать - "нельзя", а я втихомолку думаю: будет по моему. И раз, когда мне было 9 лет, я не поладил, не помирился со словом "нельзя" и исчез в сумерки из дому.
         Жили мы тогда в Новороссийске (а до этого жили в Тифлисе, Боржоме, Владикавказе). Уже около полуночи меня нашла полиция на молу: я сидел на каменной стене и любовался морем, озаренным лупой...
         Меня вернули матери, которая встретила с заплаканным глазами. Однако, слово "нельзя" и после этого резало мой слух, хотя реже, и звучало оно осторожней.
         Затем, мы переехали в Алупку. Совершали с отцом переезды в скрипучих арбах по горным дорогам... Незабываемыя впечатления!
         Я, однако, пренебрег высотой локтей, и тут возник серьезный вопрос: что же дальше? И, после некотораго домашняго совещания, меня отвезли в "Россию", последовательно я побывал: кадетом Сумскаго корпуса, потом реалистом.
         Насчет корпуса надо сказать - время было неудачное для меня. Началось хотя бы с того, что поручика Гурьева я стать именовать не Осип Титыч, а "восемь тысяч". Взбучка, за ней еще две и т. д. Кроме того у меня завелась дирижерская палочка, и я часто выстукивал ею по парте, после чего класс выводил разбродными голосами:
         "Восемь Тысяч, здравствуйте, здравствуйте!"
         и прочую безсмыслицу.
         Заболев инфлуэнцией, я уехал на Кавказ и тут упросил, чтобы меня в корпус не возвращали, да там и не пожалели об этом.
         Самые мучительные годы, это - в реальном. Учился я плохо, нет - дурно. Жил я на Сумской 20 (Харьков) у знакомых. Была у них большая библиотека, в которой я нашел: Вальтер Скотта, Байрона, Мильтона, Шекспира, всех классиков, переводы с французскаго, итальянскаго, немецкаго языков.
         Я захлебнулся в этой библиотеке, а тут еще подвернулась чудесная сказка в облике одной гимназисточки. Горы стихов, писем, посланий... Я видел, что петля затягивается - лукавое отродье Евы и неповторимый мир фантазий писателей, из творчества которых я пил их пьянительное вино, меня выбивали из стен реальнаго училища.
         Случилось счастье: я захлопал на месте преступления Валю - она флиртовала с гимназистом. И после жарких, неумолимых писем я сказку прогнал от себя. Странно - занятия мои покатились на мягких колесиках. Все эти годы я иначе не могу назвать, как "желтыми, душными годами".
         И вот, поборов, наконец, школьное человекомудрие, я вышел на свободную тропку. Мать - иди в университет, отец - молчит: иди, мол, куда хочешь. А я бац: в Военное Училище! Испуг, ошеломление, но, увы, что поделать?
         Ничего лучше училищных лет я не помню. Правда, часто гремели в классах окрики полковника генеральнаго штаба Павлова по моему адресу:
         - Юнкер, спрячьте ваш язык в ранец!
         Генеральнаго штаба полковника Кравченко:
         - Юнкер, вы того-этого вылететь из училища не желаете?
         Генеральнаго штаба полковника, Астафьев:
         - Юнкер, вы что-ж это стихами мазанули по физиономиям начальства? А в карцер не желаете?
         В конце концов, усадили-таки на 10 суток. В карцере у меня очутился в руках том Лермонтова да стопка бумаги с обломком карандаша.
         Был у меня в училище товарищ, некто Зарудный. В день производства в офицеры он, в нетрезвом виде, после запутанных объяснений, вызвал меня на дуэль - обиделся за слово - негодяй.
         Даже отрезвев к 6 часам утра, он, на дуэли настаивал. Ну, что-ж, - поехал я с моим секундантом к железнодорожному мосту за город. прождали мы Заруднаго с час. Он не приехал. Оказалось, его напоил до безчувствия его приятель и увез в Харьков.
         ...Вышел я в 32 Кременчугский полк (Варшава), но до этого прослужил месяца четыре в штабе Казанскаго военнаго округа. Раз меня послали со служебным пакетом в Соликамске. Сам Господь Бог надоумил князя Волконскаго (адъютанта штаба) направить меня в этот угол.
         Приезжаю, глушь и пустынность. Иду в батальон, меня встречают два бородача - капитаны, а фамилии их сам бы Гоголь не придумал: первый - Скородум, второй - Скородел. Видел я их потом в канцелярии батальона.
         Ирония жизни: Скородум так медленно думал, что мухи дохли на окнах, а Скородел до того не спешил, что писаря засыпали над бумагами.
         Благословенный невинный Соликамск.
         После того, как я два-три раза прострелял от тоски в потолок гостиницы, где, жил, стариканы встрепенулись, пригласили меня на блины, и, можете себе представить, какими голосами они пели за водкой:

На последнюю пятерку
Возьму пару лошадей,
Получай, ямщик, на водку -
Эх, погоняй, брат, веселей!
. . . . . . . . . . . . . . . . .

         При этом Скородел, вынимая спички из бороды или курок, недоуменно озирался и снова заливался соловьем. Потом, обнявшись, эти милые чудаки вместе плакали. И такая досада: когда они смеялись, я плакал - так мне их было жаль, а когда они плакали - я смеялся: до того маловесна была их скорбь.
         Провожали они меня в Казань, как за границу. Зарисовал я их в новости моей "Батальон", да при уходе в чужие края оставил ее в России...
         Про войну я лучше не стану и разсказывать - все равно ничего хорошаго о ней не скажу. Вот только жаль мне мою добрую чудесную собачку Вилли, с которой я ходил в атаку не раз и часто стучал из пулемета по наступающим германским цепям, глядя на его умные, мерцающие глазенки.
         Лапку ему оторвали, и погиб он где-то в болоте у озера Должа.
         А человека что-ж жалеть - разве Вилли выдумал войну?
         Словом - мимо... Жизнь это ведь не только одне печали, но и неочертимыя, быстрыя, легкия радости, а их было много.
         И первая из них - это литература, это - мир творчества, мир песнопений.
         ...Случился со мной грех: написал я пятиактную пьесу "К свету", ставилась она в Митавском городском театре. Сидел я в зале, смотрел на моих отупевших героев и думал:
         - И чего они дурачат публику? Да ведь все это я выдумал, может, ничего этого в жизни и не было.
         А когда упал занавес, в зрительном зале грянуло:
         - Автора! автора!
         - Хорошенькая история, - подумал я, - сейчас начнут избивать.
         Зловредный режиссер Зелицкий (Соловцовскаго театра) не удержался, вытолкнул меня на сцену, а у меня сразу же язык отнялся: так глубоко, в самую душу хлестнули рукоплескания. Кажется, на глазах у меня блеснули слезы; как видите, от выдумки можно скорей заплакать, чем от действительности. Несколько путанных слов к зрителям я все же, помнится, сказал, но со сцены убрался своевременно.
         Кто их знает - может, в зале сидели форменные заговорщики, а не мои благожелатели. Ведь и побить могут.
         Пройдя насквозь российския революции (с пулей в правой руке), я, наконец, осел в Берлине и тут написал "Безкрестныя могилы" (ах, как много их, растерянных по всей Российской земле!), "Печальнаго Бога" (том разсказов и др.).
         Мое сегодня лицом походит на вчера, но я знаю: завтра придет ко мне в другом облике, вот, почему я люблю жизнь.
         И это ничего, если я порой ругаюсь с людьми, а недавно (в "Железном кольце") прямо-таки без меры разбранился с ними!
         Я, может быть, еще исправлюсь - мне 34, до ста лет еще долгий срок, а жить я собираюсь ровно век, очень он интересный, если хотите.
         Что, не правда?

Ив. Коноплин.

 

Иван Коноплин. Автобиография // Гримасы пера. Собрал В. В. Гадалин. Рига: Литература [без даты]. С. 141 - 145.

 

Подготовка текста © Павел Лавринец, 2005.
Публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2005.


 

Иван Коноплин    Обсуждение

Проза     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2005