Василий Кулин     Из записок виленскаго старожила. Два эпизода из жизни Виленской гимназии в 1861 году

I.

В. П. Кулин. Из записок виленскаго старожила // Русская старина. 1893. Т. LXXIX. Июль. С. 61          Сожалею, что записываю эти два эпизода несвоевременно, не под свежим впечатлением минуты; а несколько лет спустя, когда острота первых ощущений притупилась и подробности затерялись в памяти. А записать их надо: первый эпизод, кроме двух-трех лиц учебнаго ведомства да генерал-губернатора В. И. Назимова, едва-ли кому известен, а второй особенно памятен только инспектору и тогдашним ученикам гимназии. Оба случая прошли незаметно. В самом деле, кому какое дело до того, что происходило в стенах гимназии, если только происшедшее не сопровождалось ни скандалом, ни катастрофой? В то время внимание правительственной власти и общества занимали более крупныя, со дня на день все сильнее разгоравшияся, события; на мелочных явлениях, не имевших серьезных последствий, не останавливались, — и это совершенно справедливо, хотя следует заметить, что те же самыя мелочи приобрели бы большое значение, если бы привели к другому, печальному концу, а такая развязка — сказать по правде — была вполне возможна. Не хотелось бы мне умолчать об этих случаях и потому еще, что в них встречаются характеристическая черты лиц и времени. Итак, заношу их в свою летопись, не без мысли, что когда-нибудь она найдет читателя.
         Но необходимо сказать несколько предварительных слов о тогдашних обстоятельствах.
         То было время полнаго развития подготовительных работ к вооруженному возстанию, когда Вильна, в подражание Варшаве, облеклась в траур и запела польския революционныя песни: «Боже, цусь польска» и «с дымэм пожарув». Вильна облеклась в траур — это картинное выражение встречалось в польских газетах, но оно преувеличено: не все носили траур и притом далеко не все добровольно, а многие по принуждению или во избежание оскорблений, а то и просто из тщеславнаго желания примкнуть к «панству». Траур затеяли немногия аристократки, за ними потянулись чиновницы, шляхтянки, костельныя девотки, «моднярки» 1), «швачки» 2) и всякаго рода панския и ксендзовския приспешницы. В мужских и женских костюмах, в виде украшений, появились революционныя эмблемы: булавки с белым одноглавым орлом, пряжки с соединенным гербом Польши и Литвы, переломанные металлические кресты в терновом венке, в знак того, что вера римско-католическая в России сломана, попрана, терпит мучения, и железныя цепочки, как наглядное напоминание, что Польша теперь в цепях, в невыносимом рабстве у москалей — это как раз в то время, когда в западных губерниях и во всей России совершался величайший акт нашего века — освобождение крестьян, до котораго носители своеобразной свободы — поляки не могли додуматься в течение всей своей истории 3). Русских дам, не носивших траура, оскорбляли на улицах дерзостями, ругательствами, плевками, а платья их обливали чернилами и серною кислотой. При встречах дам, черной и светлой, иногда происходили перебранки в таком роде (задирала всегда черная): «А, ты, пшеклента москевка!» На такое приветствие некоторыя бойкия русския дамы отвечали подобною же учтивостию: «А, ты, проклятая полячка» или «чернявка». Русские чиновники нередко сопровождали своих жен с толстыми палками в руках, для самообороны, ибо искать управы на получаемыя оскорбления было не у кого: местная власть была безсильна наложить наказание на провинившихся: ей безпрестанно твердили из Петербурга о необходимости действовать помягче, не раздражать население крутыми мерами. Агитаторы знали это очень хорошо и весьма искусно пользовались нашими унизительными уступками и потворством для усиления всяческих демонстраций. Безнаказанность поощрила к дальнейшим наглостям, и дело наконец дошло до того, что наш достойнейший архипастырь епископ  А л е к с а н д р,  на главной улице днем оскорблен был заплеванием от какой-то «чернявки». И эта возмутительная дерзость прошла безнаказанно, равно как и оскорбление дочерей генерал-губернатора, у которых светлыя платья облили кислотою. Пение революционных гимнов стало делом обыкновенным. Песнь, «Боже, цусь польска» впервые была пропета в кафедральном соборе св. Станислава поляками-студентами Московскаго университета. Я знавал одного из студентов-запевал: личность самая заурядная, сын отставнаго, беднаго и малограмотнаго учителя французскаго языка, служившаго некогда в великой армии Наполеона барабанщиком, и образованием и куском хлеба, всем обязанный русскому правительству; он прельстился дешевыми лаврами уличнаго певуна, а потом пошел и дальше, на гибель себе. Из кафедры пение перешло и в другие костелы; видят, дело обошлось благополучно, — тогда запели на площадях и на улицах; всего чаще пели в узком переулке у Остробрамской часовни и перед статуей Спасителя, за Зеленым мостом. Соберется толпа — гимназисты и другие кавалеры в середине, а вокруг черныя женщины с раскрытыми зонтиками, чтобы скрыть мужчин от глаз полиции, которая, хотя подобных сборищ, не разгоняла, но, к сведению и для порядка, иногда записывала певунов — и поют со всеусердием, подзадориваемые молодечеством, страхом и искусственно раздутыми страстями. Но вожаки, распаляя толпу, добивались большаго: им нужно было довести дело до столкновения, им нужны были жертвы, убитые, чтобы иметь случай прокричать на всю Европу о нестерпимом варварстве русских, стреляющих в невинных, молящихся женщин и детей, и — как мне достоверно известно — они сильно горевали, что жертв в Вильне не было. Каждый день приносил новую историю, новый скандал; вестям, слухам, толкам, иногда самым нелепым, конца не было, и всякой нелепости, лишь бы она была направлена против русских, охотно верили потерявшия здравый смысл польския головы. Период польских манифестаций, широко развернувшихся вследствие нашего потворства, с обидами и оскорблениями русских, проходившими безнаказанно, был для нас самым тяжелым временем. Полагаю, так было не только в Вильне, но и в других городах края.
         В числе певунов находились и гимназисты. Могло ли гимназическое начальство, почти сплошь состоящее из поляков (да и желало ли оно?), удержать учащихся от уличных песнопений, в которых принимали участие их матери, сестры, родственники и знакомые? А вожаки, сами почти все молодые люди, хорошо знали, как обработывать незрелую юность: они действовали на чувство, играли на чутких благородных струнах юношескаго сердца; любовь к отечеству и свободе, братство Литвы с Польшею, обязанность приносить жертвы, честь и слава нации, которой удивляется Европа, треск подобных слов и фраз раздавался в ушах бедняков неумолкаемо, а тут, в случае какой-нибудь удачной штуки против москаля, милый, благодарный взгляд паненки в награду, булавка с белым орлом, приколотая к шейному платку ея хорошенькой ручкой, а то, пожалуй, и поцелуй — не скупятся и на него, в случае надобности — чего еще больше? Затуманились, завертелись головы у мальчуганов. Безбоязненно пропев польскую революционную песню на площади, мальчуган уже считал себя героем, спасающим «ойчизну». Помню одного гимназиста 6-го класса: красивый, способный, ловкий, он готов был броситься, очертя голову, во всякую демонстрацию и, по своей пылкости, легко мог пропасть ни за что. Пригласив к себе его отца, я просил его поберечь горячаго юношу от увлечений, которыя могли быть для него гибельными; но отец оказался взбалмошнее сына. К удивлению моему, он выслушал о проделках своего сына с великим удовольствием и, радостно улыбаясь, воскликнул: «О-то зух 4) -хлопец! Узнаю в нем свою кровь!». Впоследствии оба пропали в водовороте мятежа.
         Однако, пора и к делу, т. е. к разсказу перваго эпизода.
         Едва ли не усерднее гимназистов распевали в уличных сборищах воспитанники бывшаго виленскаго дворянскаго института, в котором обучались дети лучших польских фамилий. Директор института, из иностранцев, знакомый В. И. Назимову еще по Москве, находился в наилучших к нему отношениях и пользовался с его стороны большим доверием и уважением, так что полиция побаивалась представлять генерал-губернатору списки певунов из института; директор сумел бы вступиться за своих благородных питомцев, считавшихся вполне благонадежными, и полиция легко могла получить нагоняй за яко бы неправильное донесение, и потому на институтцев полиция благоразумно махнула рукой, внося в свои певческие списки только гимназистов, на них же порой взваливая и другия проделки институтцев. Однажды полициймейстер представляет генерал-губернатору донесение о происходившем в городе пении возмутительных гимнов, с указанием и поименованием более двадцати учеников гимназии двух старших классов (6-го и 7-го), принимавших в том участие. Генерал-губернатор положил на донесении свою резолюцию, и бумагу немедленно препроводили в управление учебнаго округа для надлежащаго исполнения. За отсутствием попечителя, князя   Ш и р и н с к а г о - Ш и х м а т о в а,   округом временно управлял тогда окружной инспектор фон Тр., чиновник немецкаго происхождения. Дело было нужное, спешное, и г. фон Тр. тотчас же сам лично направляется с генерал-губернаторскою бумагою к директору гимназии (поляк), затем оба без малейшаго отлагательства устремляются к директору гимназии (русский) и предъявляют ему означенную бумагу «для немедленнаго приведения в исполнение резолюции его высокопревосходительства».
         Инспектор просматривает список учеников, замеченных полицией в пении, и читает следующую лаконическую резолюцию генерал-губернатора: «наказать телесно».
         Инспектор пришел в ужас. Как! он должен пересечь розгами больше двадцати человек, учеников старших классов, горячих юношей, находящихся в возбужденном настроении. Задумался инспектор.
          — Извольте привести в исполнение резолюцию его высокопревосходительства, напоминает ему первый начальник-немец.
          — Распорядитесь немедленно, добавляет второй начальник-поляк.
          — Что же я должен делать? восклицает злополучный русский инспектор.
          — Как что? удивляются разноплеменные начальники, — высечь виновных розгами.
          — По скольку ударов каждому?
          — По скольку ударов — этого не сказано. Вы только потрудитесь исполнить резолюцию генерал-губернатора.
          — Да как же мне исполнить?
          — Это ваше дело.
          — В гимназии всего три сторожа, а нужно наказать больше двадцати молодых людей, которые мечутся теперь, как в горячке, и готовы на все, в классы ходят с ножами в кармане; они не допустят произвести наказание: и меня и сторожей выбросят за окно, или будет свалка и, Бог знает, чем все это кончится.
          — Все это справедливо, г. инспектор, соглашается благоразумный начальник из немцев, но позвольте, прочитайте, что здесь написано.
         И он берет из рук инспектора генерал-губернаторскую бумагу и указывает на подпись, добавив: извольте читать.
         Инспектор читает: «Генерал-губернатор, генерал-адъютант В. Назимов».
          — А теперь прочитайте тут.
         Указывается пальцем резолюция генерал-губернатора. Инспектор читает: «наказать телесно».
          — Вот это и надо исполнить, и больше ничего, решил довольный своей находчивостью первый начальник, внушительно поглядывая на инспектора и кивая головой директору, как бы желая сказать: разсуждать нечего, а извольте исполнять.
          — Это я очень хорошо понимаю; но есть ли для меня возможность исполнить резолюцию? Дайте средства, дайте совет, научите, как мне поступить? Тут и полицейские не помогут, явится толпа гимназистов и посторонних, будет большая беда.
         Напрасно волновался инспектор; он слышит в ответ одно холодное, безучастное: «это ваше дело, извольте распорядиться поскорее».
         Оба начальника ушли, инспектор остался один с страшной для него генерал-губернаторской бумагой, о которой сам генерал-губернатор, вероятно, и не думал, как о вещи мелочной, не заслуживающей внимания. В самом деле, перепороть десяток-другой мальчишек — дело самое пустое, заурядное. Отчего и не посечь школьников? Церемониться нечего. Но действительность заявляла иное. Хорошо вам, думал инспектор, пришли, ткнули бумагу, свалили с себя ответственность и скрылись, а я исполняй. Ни добраго совета, ни малейшаго желания вникнуть в затруднительное положение, только одно деревянное: «извольте исполнить, с сами подальше, умыли руки. Что же, однако, делать? Исполнить резолюцию нельзя, не исполнить также невозможно. Как выйти из такого положения?
         Записи певунов-гимназистов полицией не были для них секретом; при польском чиновничестве канцелярских тайн для поляков не существовало: обо всем, что было для них нужно, они знали заблаговременно. Ученики знали и о настоящем случае и были на-стороже, ждали, что будет.
         Изложенный разговор происходил по окончании уроков в гимназии. Теперь инспектор один в своем кабинете сидит с горькою думою за письменным столом, облокотясь на обе руки; многое приходило ему в голову, но законнаго, благополучнаго выхода из представленной ему дилеммы нет. Помимо того, что инспектору, по своим убеждениям не расположенному к телесным наказаниям, крайне тяжело было распоряжаться экзекуцией, оставив без внимания и то, что в данном случае нельзя было ручаться по совести, что запись полицией сделана верно, без ошибок, без пристрастия, что в числе виновных не попались и невиновные, будем иметь в виду одно — необходимость безпрекословно и без разсуждений исполнить распоряжение высшей местной власти. Но как это сделать и где средства к исполнению? Вот главный пункт, вот суть вопроса. У генерал-губернатора есть полиция, солдаты, власть; никто, однако, из уличнаго сброда не был наказан за пение розгами при полиции, даже наглые оскорбители архиерея и генерал-губернаторских дочерей остались безнаказанными; а инспектору гимназии за то же пение, так легко всем сходящее с рук, приказывают пересечь чуть не полные высшие два класса. — Чиркать пером резолюции немудрено, с душевной тревогой разсуждал инспектор, а я вот бьюсь, бьюсь и, хоть лбом стену расшиби, ничего путнаго придумать не могу. Ну, что же? Как приступить к делу, к исполнению резолюции? Призывать провинившихся по одному и пороть каждаго втихомолку? Положим, что с одним еще удастся проделать такую штуку, а остальные не дадутся, — это верно: мгновенно пронесется по всей Вильне весть, по местному обыкновенно, преувеличенная и разукрашенная разными вымыслами, что в гимназии секут непощадно детей за пение молитв — да мало ли что придумают — явится толпа гимназистов, женщин и праздных людей всякаго рода, поднимется плач, крики, потребуется полиция — и столкновение произойдет неизбежно. Можно опасаться, что явятся и жертвы, а это как раз на руку коноводам, им только того и нужно. Может, я преувеличиваю? Нет, я знаю их. Ведь наводнила же генерал-губернаторский двор целая толпа черных женщин, когда полиция арестовала нескольких певунов. Если за арестование сделали громадный скандал, то сечение молодых людей разве может пройти спокойно? А что будет со мной? размышляет бедный инспектор, мне, по меньшей мере порядком помнут бока, с одной стороны, а с другой — чего добраго, будут судить за нераспорядительность, за допущение подобнаго скандала. Нет, сечь невозможно, решительно невозможно.
         Но надо на что-нибудь решиться. Ужь не захворать ли? или даже просто подать в отставку? Но болезни не поверят и отставки не примут; скажут: исполните сначала резолюцию его высокопревосходительства, а потом можете подавать в отставку.
         Мучительныя минуты переживал инспектор; проходит час и два; скоро придут начальники осведомиться, приводится ли в исполнение резолюция, а дело между тем не двинулось ни на волос.
         Вдруг инспектор с сияющим лицом вскочил с своего кресла и чуть не запрыгал по комнате, радостно потирая себе руки: голову его озарила спасительная мысль. Свободно и глубоко вздохнул он, перекрестился и прошептал: слава тебе, Господи! А тут — легки на помине — явились и ожидаемые начальники. Спрашивают:
          — Какия приняты меры к исполнению резолюции генерал-губернатора?
          — Никаких.
          — Возможно ли? Почему? Отчего до сих пор еще ни один ученик не высечен?
          — Сечь не буду, не могу и не должен.
          — Что это значит? Вы отказываетесь исполнить распоряжение генерал-губернатора?
          — Ни мило. Позвольте.
         Теперь инспектор, в свою очередь, но уже с бодрым видом, предъявляет начальникам бумагу генерал-губернатора и просит их прочитать резолюцию и вникнуть в ея смысл.
         Читают: «наказать телесно».
          — Что ж, говорят, смысл ясен: надо высечь.
          — Извините, совсем не то: если бы требовалось учеников высечь, то в резолюции было бы сказано прямо: «наказать розгами», а тут стоит: «наказать телесно», другими словами, посадить их в карьер на хлеб и на воду — это тоже телесное наказание. По моему мнению, генерал-губернатор так именно и думал.
          — Почему вы так полагаете?
          — А вот почему: по гимназическому уставу, Высочайше утвержденному, ученики высших классов не подлежат наказанию розгами — это всем известно. Устав этот не отменен, он действует ныне во всей силе; отменить его может только Высочайшая власть. Сечь не буду и не должен. Разве может генерал-губернатор двумя словами своей резолюции отменить Высочайшее повеление?
          — А, вы вот как разъясняете резолюцию его высокопревосходительства.
          — Не иначе. Всякое другое разъяснение было бы неверно.
          — Хорошо, пожалуйте бумагу, я сейчас пойду к генерал-губернатору и доложу ваше объяснение.
         С этими словами первый начальник вышел из кабинета, а второй с инспектором стали ожидать его возвращения. Дворец генерал-губернатора близехонько, в нескольких шагах от гимназии, через улицу. Вскоре возвратился и первый начальник.
          — Его высокопревосходительство, сообщил он с довольною улыбкою, по разъяснении мною дела, изволил сказать: «ну, пусть там делают, как у них в уставе написано».
         Превосходно. Решили посадить провинившихся гимназистов в карцер, на хлеб и на воду, кажется, на сутки. Это сделать было легко. Певуны аккуратно отсидели свой срок, и все кончилось благополучно.
         Как легко, просто и законно решался вопрос! А сколько мучился бедный инспектор, ломая над ним голову. Впрочем, не ломай он головы, и дело, может, быть, окончилось бы не столь благополучно.

II.

         Осенью того же года, тому же злополучному инспектору Виленской гимназии, пришлось разыгрывать деятельную роль в другом, еще более мучительном для него, событии. Дело происходило так:
         16-го ноября, поздним вечером, является к инспектору разсыльный из попечительской канцелярии с приглашением от тогдашняго попечителя округа, князя Ширинскаго-Шихматова, пожаловать к его сиятельству немедленно, по весьма нужному делу. Пользуясь особым доверием со стороны князя и работая с ним по устройству народных училищ в округе — дело, которому князь отдавался с сердечным увлечением и замечательной энергией, инспектор часто получал подобным приглашения; потому и в настоящем случае он спокойно отправился к попечителю, в той мысли, что, вероятно, речь будет о народной школе. Но с первых же слов князя, принявшаго его с весьма озабоченным видом, для инспектора стало ясно, что он ошибся в своей догадке. Попечитель сообщил ему следующее: «по имеющимся у генерал-губернатора достоверным сведениям, завтра польские агитаторы предполагают устроить большую демонстрацию, по случаю годовщины польскаго восстания в 1830 г. Демонстрация начнется богослужением во всех костелах Вильны; между ними первое место займет костел св. Яна. Генерал-губернатором уже приняты надлежащия меры, даны приказания войскам и полиции, чтобы предупредить демонстрацию на улицах. С нашей стороны крайне важно и необходимо воздержать учеников гимназии и прогимназии от участия в демонстрации. Никто из них завтра не должен быть в костеле. Командиру полка (при этом князь назвал имя полковаго командира, но оно мною забыто) дано приказание занять гимназический двор ротою солдат с заряженными ружьями. Когда соберутся гимназисты на уроки, не выпускайте их из классов от перваго урока до последняго и прикажите запереть ворота и все входы в гимназию. А сегодня ночью отправляйтесь к полковому командиру, он будет вас ожидать к двум часам. Вы с ним условитесь относительно времени вступления войска на гимназический двор и укажете наиболее удобный вход для солдат. Знаю, как неприятно и тяжело это поручение, но теперь всем нам не легко. Отправляйтесь с Богом и прошу вас — никому ни слова».
         С поникшею головой возвращался инспектор по темным улицам в свою квартиру. В назначенное время пошел он к командиру полка, переговорил и условится с ним обо всем, что было нужно. Спать в эту ночь он не мог. Что-то будет завтра? Эта мысль не давала ему покоя. Виленская гимназия, с параллельными классами — самая многолюдная в округе: в ней до 500 учащихся, православных между ними ничтожная горсть. Пять с половиною часов надо продержать всех учеников взаперти в классах и корридорах! Как усмотреть за ними, и кто ему поможет в этом трудном деле, при польском педагогическом составе? Русских было всего: законоучитель, двое учителей и один младший надзиратель за приходящими учениками, человек недалекий и маловлиятельный. На директора нет надежды; он поляк, живет в отдельном здании, гимназию посещает редко, ссылаясь на обилие канцелярских занятий; завтра, конечно, он не появится.
         Что-то будет завтра?
         Следует заметить, что решено было поставить роту солдат на гимназическом дворе потому, что костел св. Яна, в котором предполагалась служба с пением революционнаго гимна, выступал одною стороною с большими дверями на этот двор. В костел вели два входа — с улицы и со двора. Прямо против костела, во втором этаже, окнами во двор, помещались 5-й, 6-ой и 7-ой классы гимназии, в третьем этаже — прогимназия; боковыя стороны, также окнами во двор, занимали библиотека и корридор низших классов; в нижнем этаже были расположены служительския помещения, шинельная и отдельная комната, где находится куб с водой. Со всех сторон из гимназии были выходы на двор. Все ученики гимназии и прогимназии, из окон своих классов и коридоров, могли видеть все происходящее на дворе, перед костелом.
         Кончилась томительная ночь, наступило 17-ое ноября. На гимназической башенке в обычное время, как и всегда, зазвонил колокол на сбор учеников. Мало-помалу, с разных сторон, через двор потянулись в шинельную гимназисты и преподаватели. Инспектор с тревожно бьющимся сердцем ходит по корридору, посматривая на часы. Пробило девять часов, сторож дал звонок, ученики и преподаватели заняли свои места, и начались уроки. Только теперь инспектор мог распорядиться о закрытии всех входов в гимназию, у некоторых поставлены сторожа с приказанием никого, кроме директора и учителей, не впускать и не выпускать, а к главным воротам, ведущим во двор со стороны костела, послан расторопный человек, которому приказано запереть ворота и отворить их только для впуска ожидаемой роты солдат. Все это сделано. Инспектор быстро переходит от одного окна к другому и смотрит на двор — пока кроме сторожа у ворот, там нет еще никого. Прошло несколько минут, инспектор глаз не спускает с того пункта, где стоит сторож, и вот — распахнулись ворота на обе половины, послышались мерные, тяжелые шаги, сверкнули штыки — и рота солдат вступила на гимназический двор. Ворота закрылись, раздалась команда, солдаты выстроились по двум сторонам двора. Ученики высших трех классов вскакивают со скамеек и с любопытством смотрят на двор, пораженные неожиданным зрелищем. Кончился первый урок. Преподаватели, как ни в чем не бывало, пошли в инспекторскую, — ведь, не их дело наблюдение за учениками вне классов, некоторые даже улыбаются, директор не показывается. И в классах, и в корридоре ученики не отходят от окон, многие шепчутся между собою. Инспектор старается поспевать везде, озабочиваясь, чтобы ученики, особенно старших классов, не собирались в кучки для сговора на какое-нибудь общее действие. Так прошло пять минут; тотчас же пробил классный звонок, и начался второй урок; он прошел спокойно. Но перед третьим уроком ученики 6-го и 7-го классов вдруг хлынули в пятый класс, наиболее других поместительный: о чем-то горячо толкуют, на что-то решаются, некоторые уже отворили окна. Вбегает инспектор.
          — Что вы тут делаете? Зачем отворены окна?
          — Мы хотим пропеть гимн, г. инспектор.
          — Глупо, глупо! никогда в гимназии не пели гимна, этого и быть не должно. Ничему своим пением вы не поможете, а себе повредите. Гимназии нет дела до того, что происходит на улице; для вас будет больше чести, если вы сумеете сдержаться, это будет умнее. Ваш надо учиться и нечего больше. Запирайте окна, ступайте по классам!
         Твердое слово, сказанное уверенно, заставило учеников опомниться, они разошлись по классам, — снова пробил звонок, начался третий урок.
         Промежутки между первыми тремя уроками продолжались не более пяти минут; инспектор не давал засиживаться учителям в инспекторской и после звонка тотчас же приглашал их занять классы, так что ученики не имели достаточно времени, чтобы сговориться в массе на какую-нибудь общую выходку. Но вот, после третьяго урока, наступила большая перемена, продолжавшаяся полчаса. Обыкновенно, на это время, ученики, жившие вблизи гимназии, уходили домой позавтракать, другие выбегали за ворота, чтобы купить булок у стоящих здесь торговок; в классах не оставалось никого. Но в настоящем случае нельзя было выпустить из классов и корридоров гимназии ни одного ученика; гимназисты, попавшие так нечаянно в заключение, обступили инспектора с разными просьбами: одним нужно взять дома книги на следующие два урока, другим — позавтракать, иные жалуются на головокружение, просят отпустить их на свежий воздух, хотя бы на несколько минут. Инспектор всем твердит одно: «нельзя, нельзя, подождите, потерпите». Две корзины булок, предусмотрительно купленныя им ранним утром этого дня, розданы были проголодавшимся ученикам; но жара и духота в классах и корридорах от присутствия пяти сот живых существ, при запертых дверях и окнах, давала себя чувствовать всем крайне тяжело. Ученики трех старших классов еще крепились, но в младших слышались стоны детей от изнеможения, некоторые сидели на полу с бледными лицами, другие лежали в забытьи; в тесноте и переполохе одного мальчика толкнули, он ударился о стену, расшиб голову в кровь и от испуга упал в обморок. Заболевших немедленно отводили в квартиру инспектора, находившуюся тут же, по соседству с инспекторской: там они получали помощь и уход; гофманския капли и нашатырный спирт, всегда бывшие у инспектора в запасе, теперь очень пригодились, а для других было достаточно стакана холодной воды или чашки чаю да подышать свежим воздухом, и они снова отправлялись в класс. Большая перемена все еще не кончилась, минуты тянутся безконечно долго; следуют еще два урока, но звонить в классы рано, а там, на дворе, все еще стоят солдаты под ружьем; когда же они уйдут? а что делается вне стен заведения — никому неизвестно. Вдруг большая толпа учеников трех высших классов побежала по корридору и ринулась по лестнице в нижний этаж, в комнату, где стоял куб с водою, с намерением прорваться на двор. Инспектор за ними; давка страшная, некоторые ученики стоят уже на подоконниках. Пробиваясь сквозь толпу, инспектор вне себя кричит: «назад, назад, что вы делаете?» — «Мы выскочим на двор, мы пробьемся через солдат». — «Несчастные, вы погибнете, вы лезете на штыки, назад, Бога ради, назад!» Что еще говорил инспектор, какими словами убеждал возбужденную толпу — он не помнит. Но, благодарение Богу! толпа опомнилась, отвернулась от окон и двинулась вверх по лестнице в корридор, инспектор не отстает от них, кстати подвернулся сторож со звонком: «звони скорее в классы!» Понеслись бойкие, повелительные звуки хорошо знакомаго всем класснаго колокольчика, усталые ученики заняли свои места, и начался четвертый урок. Чем занимались учителя в классах, как преподавались уроки в этот день, когда всем было не до ученья, понятно само собою; лишь бы ученики выждали положенное время без скандала — больше ничего не требовалось. Идет четвертый урок, а солдаты все еще на дворе, значит, за стенами гимназии нет полнаго спокойствия. Как медленно тянется время! Кажется, конца не будет этому безтолковому дню. Предстоит еще пятый урок; начался благополучно и этот урок, слава Богу, последний. Не прошло и половины урока, как вдруг — о, радость! — инспектор видит: распахнулись ворота настежь, до слуха его доносятся команда и затем мерные шаги пехоты, колонна солдат двинулась к воротам, вот они уходят, и с каждым уходящим штыком на сердце у инспектора становилось легче, вот скрылись за воротами последние ряды солдат — и как гора свалилась с его плеч! Теперь можно начать и роспуск учеников, но выпустить их всех разом, после слишком пяти-часоваго заключения в душных стенах заведения, неудобно: на радостях, пожалуй, поднимут крик и произведут скандал, надо это предупредить; самое лучшее к этому средство — распускать классы по-одному. Инспектор заходит в заходит в седьмой класс, наименьший по числу учащихся. «Читатйте молитву, уроки окончены, можете выходить». Гимназисты рады-радешеньки, что освободились, поспешно удаляются. Так класс за классом, ученики разошлись без всякаго шума, и все кончилось благополучно.
         Когда классы опустели, инспектор стоял в недоумении; он не мог дать себе отчета в происшедшем, не верил сам себе: неужели все кончено, и ему уже нечего больше делать? Но минувшая ночь, проведенная без сна, и безпрерывное возбужденное состояние, в каком находился он днем, теперь, когда уже не было никакой надобности в его энергии, сказались в нем полным упадком сил: как был, в виц мундире, так, весь измученный, и повалился он в своем кабинете на широкий диван и заснул глубоким сном, ничего не помня, как его раздевали и прикладывали холодные компрессы к его голове.
         Бездарный директор, жалкая посредственность во всех отношениях, но хитрый поляк, устранявшийся от всех затруднительных и щекотливых дел, остался верен своей тактике и в настоящем, из ряду выходящем, случае: он не показался в гимназии ни на минуту. Об учителях и говорить нечего, в междуурочныя перемены они спокойно заседали в инспекторской, покуривая папиросы и нимало не считая себя обязанными помочь инспектору и надзирателям в наблюдении за учениками, хотя все знали, что эти надзиратели (всего два) были люди маловлиятельные, в особенности, один из них, престарелый поляк, котораго держали из милости, ради куска хлеба.
         День прошел, как всякий обыкновенный учебный день, — в глазах всех иначе и быть не должно. А что вытерпел бедный инспектор, принимая на себя весь труд и всю ответственность этого дня, а что, быть может, предупреждено было большое несчастие — до того никому не было дела. Только для одного инспектора этот мучительный день остался памятным на всю жизнь. Он нашел в нем и урок, не первый, впрочем, и не последний, убедивший его в том, что педагог, любящий детей и юношей, всегда к ним справедливый, умеющий тронуть их благородныя чувства, действующий открыто в трудных случаях может смело опереться на силу своего нравственнаго авторитета.
         Предполагавшаяся в городе демонстрация, благодаря принятым генерал-губернатором мерам, не удалась.

III.
Приезд М. Н. Муравьева в Вильно, первые дни его пребывания и прекращение сборов на повстанцев.

         14-го мая 1863 года, в 3 часа пополудни, с вокзала железной дороги, по улицам Вильны, проехала карета и остановилась у генерал-губернаторскаго дворца; кого привезла карета, едва-ли многим было известно; большинство населения только через два дня узнало из «Виленскаго Вестника», что в Вильну прибыл новый начальник края, генерал-от-инфантерии Михаил Николаевич   М у р а в ь е в.  Общаго представления чиновников, речей, объявления программы действий, — ничего подобнаго не было. Характер городской жизни на первых порах ни в чем не изменился, все идет по-прежнему, каждый занят своим делом, город спокоен в том смысле, что нет уличных демонстраций, не поют больше и польских возмутительных гимнов ни по костелам, ни в других местах, ибо время манифестаций уже миновало: польская справа закончила приготовительный период и с новаго года вступила в новый фазис, перешла в вооруженное возстание, собралась в банды и скрылась в леса, производя по пути разнаго рода неистовства в тех местах, где не было войск. По-прежнему «Виленский Вестник», под редакцией почтеннаго г. Адама  К и р к о р а,  в оффициальной части, сообщает на двух языках — русском и польском — правительственныя известия о разбитии банд и о верноподданнейших адресах, а в неоффищальной — на одном польском языке — широко разглагольствует о делах французских, английских, итальянских и прусских, дополняя свою политику разными известиями из Варшавы, Кракова, Познани и из других мест бывшей Речи Посполитой; но о том, что у всех на уме, чем взволнован весь край, т. е., о мятеже — ни слова: об этом предмете политики «Вестника» почему-то хранят упорное молчание. Одним словом, все, как и прежде, в последние дни управления В. И. Назимова. 16-го мая Владимир Иванович уехал в Петербург. Перемен никаких нет; только поляки, играющие видную роль в местном обществе, заметно приуныли. А траур и сборы на повстанцев, как при Владимире Ивановичи, так и теперь, продолжаются. Сборы эти многим порядочно надоели; ими занимаются дамы высшаго польскаго общества, располагаясь в костелах с серебряными тарелочками или обходя частныя квартиры. Делают они свои визиты очень нецеремонно, подчас даже назойливо: обыкновенно, две красивыя аристократки, все в черном, в сопровождении двух таких же траурных джентльменов, входят чуть не насильно в квартиру, знакомую и незнакомую, холостаго или семейнаго человека, русскаго, поляка, еврея — им все равно — и немедленно преподносят хозяину серебряную тарелочку, с просьбою, равносильною требованию, «на доброчинность» (на доброе дело). Все знают, какого рода эта «доброчинность», но дают, лишь бы отвязаться, лишь бы ушли скорее надоедливыя попрошайки.
         21   м а я.  Прошла неделя со времени прибытия Муравьева. В городе тихо, никаких перемен не видим. Муравьев никуда не выходит, не выезжает; кроме приближенных и чиновников, управляющих отдельными частями, никто его не видит; все однако тревожно ждут проявления новой власти; поляки уже начали распускать о новом начальнике края разныя небылицы.
         Сегодня вечером, пользуясь отличною погодою, вышли мы с семьею на прогулку и посетили лютеранское кладбище, расположенное на возвышенности и содержимое в отличном порядки. Здесь встретили мы двух раненых солдат Финляндскаго полка, вышедших из госпиталя, находящагося невдалеке, подышать свежим воздухом. Один из них на костылях, другой с сильно распухшею щекою, повязанною платком. Мы разговорились с ними. Ходивший на костылях ранен в ногу, ниже колена, на-вылет, а другой молодец — двумя пулями в щеку и пулею в грудь. Оба разсказывают о деле, в котором участвовали, просто и спокойно, без хвастовства и без всякой ненависти к своим врагам. «Ведь, наша-то пуля, говорит один, трех сразу положит, а ихтия-то вот две в щеку попали, да, слава Богу, жив; а наша-то, если в голову попадет — разможжит. Да и что это за война: дадут выстрел, да и в лес, а там сзади стоят косинеры, дожидаются, пока мы им голову протянем. А как главнаго-то их предводителя свалили, панки-то и побежали прятаться за косинеров, а те их не пускают, а мы-то крошим да крошим». О генерале  Г а н е ц к о м   отзываются с благодарным чувством и восхищением. «Это истинный герой! Мы его с большим восторгом благодарили». Мы спросили, не нуждаются ли они в чем? «То-есть, это насчет пищи спрашиваете вы?» отвечали они — «нет, благодарим покорно: слава Богу, у нас всего довольно; пища хорошая, есть и чай и сахар. Наша княгиня  А л е к с а н д р а   П е т р о в н а   (супруга великаго князя  Н и к о л а я  Н и к о л а е в и ч а)   всего нам присылает». В числе присланных предметов, между прочим, находятся образа, крестики и книги. За ранеными ухаживают приехавшия из Петербурга сестры милосердия. Дай Бог, чтобы и в других местах раненые пользовались таким попечительным уходом и такими удобствами, как здесь в Вильне.
         22  м а я ...  Всколыхнулась вся Вильна. С ранняго утра по улицам, базарам и площадям бьет барабан: объявляют о смертной казни, — она будет сегодня же. На улицах необыкновенное движение — все стремятся в одну сторону, на предместье Лукишки, где должна совершиться казнь. С толпой народа бегу туда же. Вот и площадь с роковым столбом — вся залита народом; на окружающих ее высотах виднеются многочисленныя группы траурных женщин. Послышались крики: «ведут, ведут!» Наступили страшныя минуты. Сердце бьется учащенно, тяжело дышится. Читают приговор; многотысячная толпа как бы застыла. Раздался залп выстрелов, за ним стоны женщин... Здесь, в 10 часов утра, по приговору военнаго суда, был разстрелян один из начальников мятежа, викарный ксендз Желудокскаго костела, Лидскаго уезда, Станислав Ишора.
         Ужас объял польское общество. Давно ли с такою наглою надменностью относилось оно к распоряжениям русской власти в крае, как бы не признавая ея существования, и так сладко мечтало о воскрешении своей злосчастной Речи Посполитой, и вдруг, среди этих обаятельных фантазий, тут же, на самом месте действия, заявляет о себе какая-то страшная, никому неведомая и никем невидимая сила и наносить среди белаго дня тяжкий удар в самое темя мятежа. Затрепетала Вильна.
         23  м а я.  Заношу на эти страницы две характеристическия черты. Один мой знакомый, бывший вчера на Лукишках, стоял подле двух польских женщин, одетых в черное. Когда раздались выстрелы, обе оне, обратясь к стоявшим вблизи солдатам и указывая на страшный столб, злобным голосом проговорили: «радуйтесь теперь, радуйтесь!» На это один солдат отвечал: «чего тут радоваться? Радоваться нечего: ведь человеческая душа погибает». Как хорошо сказался в этих словах простой, добрый, незлобивый русский солдат, готовый оказать помощь первому своему врагу, если он несчастлив. А вот слова, слышанныя мною мимоходом от одной черной дамы; несколько дней тому назад хоронили солдата, убитаго в стычке с мятежниками. Пожилой еврей, спеша догнать печальное шествие, по тесноте тротуара, слегка толкнул какую-то старушку, одетую весьма прилично в черное платье и принадлежащую несомненно к образованному классу. Она громко сделала еврею замечание, разумеется, по-польски, изложив свою мысль в следующих выражениях: «куда торопишься? Еще успеешь догнать эту собаку». Кстати, вот еще два случая в том же роде, происшедшие тоже недавно. Идут мимо Свентоянскаго костела два солдата, останавливаются и молятся по-православному, осеняя себя крестом трижды.
          — Что вы молитесь, замечает им какой-то прохожий, ведь это не православная церковь, а католически костел, тут поляки.
          — А что они там делают? отвечают солдаты, разве не Богу молятся?
         Коротко и ясно.
         Рядом с этим здравым смыслом и терпимостью простаго русскаго человека, вот картинка из другаго, шляхетскаго лагеря: мимо Николаевскаго православнаго собора идут две старушки, весьма порядочно одбтыя, как видно, шляхтянки, давно не бывавшия в Вильне.
          — Проше, пани, спрашивает одна из них тут же проходившую русскую даму, чи то костел свентэго Станислава? (Не это ли костел святаго Станислава?)
          — Нет, это православный собор св. Николая, получает старушка в ответ, на русском языке.
          — Ай, Езус-Мария, в ужасе восклицает старушка, а я  п ш е ж э г н а л э м  се!  (а я перекрестилась).
         В самом деле, какой страшный грех совершила бедная католичка на старости лет: перекрестилась перед православною церковью! придется горько каяться перед ксендзом.
         Также коротко и ясно.
         Местная действительность представляет не мало подобных фактов. Правда, эти факты мелки, но они очень характеристичны и хорошо рисуют, с одной стороны, нашу русскую терпимость — плод православия и, с другой — польское изуверство, выросшее на латинстве.
         Сегодня хоронили солдата Павловскаго полка, умершаго от ран, и батальонного адъютанта Всеволода   А р б у з о в а,   истекшаго кровью от раны, на месте боя. При отпевании присутствовало чуть ли не все виленское православное духовенство. Множество народа следовало за гробами до самаго кладбища. И тут не обошлось без проявления польской злобы. Одна русская дама, провожавшая дорогих русскому сердцу покойников, по настоятельным нуждам семьи, вернулась домой с полпути; проходя через Острыя ворота, она встретила здесь толпу черных женщин, которыми тогда это место не оскудевало, бросавших на нее наглые, презрительные взгляды. Одна из них, участница всех уличных польских манифестаций, ничтожная шляхтянка, жена лакея, служившаго в конторе «Виленскаго Вестника», постоянно преследовавшая на улицах эту даму насмешками и ругательствами за то, что она не носила траура, теперь обратилась к ней с такими словами: «Москевка! Чи не моглэсь свое падло до цментажа допровадзиць?» (Москевка! Разве ты не могла свою падаль проводить до кладбища!..) Если бы это не был живой факт, сейчас во всей точности переданный мне русскою дамой, о которой идет речь, я никогда не поверил бы, чтобы нашлась женщина, хотя бы самая грубая и развратная, к какой бы религии она ни принадлежала, которая решилась бы произнести такия гнусныя слова об умершем человеке; но нашлась полячка.
         Сегодня же напечатано в «Виленском Вестнике» (№ 55) интересное объявление от виленскаго полициймейстера, и вот по какому случаю.
         На прошедшей неделе в костеле св. Яна, при стечении многочисленной публики, происходило богослужение. У выходных дверей в костеле сидели рядом четыре элегантныя траурныя дамы с серебряными тарелочками и серебряными колокольчиками в руках — это были сборщицы пожертвований на повстанцев. На тарелочках лежали порядочныя кучки бумажек и серебра. Звонкие колокольчики каждому выходящему из костела настойчиво напоминали о его обязанности «офяроваць» (пожертвовать) что-нибудь, как водится «на доброчинность». В это время входит в костел полициймейстер и вежливо осведомляется о предмете сбора; весьма неохотно и даже с некоторым оттенком пренебрежения дамы едва процеживают сквозь зубы: «на доброчинность». Но любознательный майор не довольствуется таким неопределенным сообщением и настаивает на точном ответе, для какой именно благотворительной цели собираются деньги. Ему повторяют то же самое: «на доброчинность», но уже с раздражением в голосе. Это однако не останавливает навязчиваго полициймейстера; напротив, он идет еще дальше в своих требованиях и прямо уже просит передать ему все собранныя деньги, уверяя, что оне немедленно будут употреблены для благотворительной цели. Грозно сверкнули на него глазами повстанския сборщицы, но при этом находчивый майор тихо упоминает имя новаго начальника края. Это имя возымело надлежащее действие. Смутились и крепко поморщились траурныя дамы, но, делать нечего, весь сбор передали с серебряных тарелочек полициймейстеру. А сегодня в «Виленском Вестнике», в двух текстах, русском и польском, читаем по этому поводу следующее объявление:

         «От виленскаго полициймейстера.
         Княгиню Марию Огинскую, княжну Эмилию Огинскую, г-ж Валерию Вейсенгоф и девицу Станиславу Якубовскую, от лица сельских обывателей, разграбленных мятежническими шайками, усерднейше благодарю за сбор по костелам денег, прося продолжать доброе дело и в будущем.

И. д. виленскаго полицеймейстера,
Майор Саранчов» 5).

         Разумеется, и посещение полициймейстером костела, и объявление благодарности произошло не по личному почину майора Саранчова, а по распоряжение М. Н. Муравьева. После такой чувствительной благодарности, поборы на повстанцев по виленским костелам и частным квартирам, против которых безсильны были строжайшая предписания В. И. Назимова, окончательно прекратились, — как рукой сняло.

В. Кулин.

ПРИМЕЧАНИЯ

1) Содержательницы модных магазинов.

2) Швеи.

3) Порой, среди толпы, можно было увидеть и молодца, нарядившагося повстанцем — в чамарке, конфедератке и длинных сапогах.

4) Молодец.

5) „Od wileńskiego policmejstra.

Księżnej Maryi Ogińskiej, księżniczce Emilyi Ogińskiej, p. p. Walerji Wejsenhoff i pannie Stanisławie Iakubowskej, w imieniu obywateli wiejskich, zrabowanych przez bandy powstańcze, najgorliwiej dziękuję za zberanie po kosciołach pieniędzy, prosząc, aby i na przyszłość wykonywały dobry uczynek.

P. ob. wileńskiego policmejstra
maior Saranczow“.

 

В. П. Кулин. Из записок виленскаго старожила // Русская старина. 1893. Т. LXXIX. Июль. С. 61 – 83.

 

Подготовка текста © Павел Лавринец, 2011.
Сетевая публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2011.


 

Василий Кулин    Обсуждение

Критика и эссеистика     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2011