Лев Леванда.     Горячее время. Роман из последнего польского восстания

Часть первая
Направо или налево?

Продолжение. Начало (главы I — IV).
V.

30-го июля.

Лев Леванда. Горячее время. Роман из последнего польского восстания (Еврейская библиотека. Том I. Издание 2-е. С. Петербург: Типо-Литография А. Е. Ландау, 1881).          Мучимая неотвязчивым вопросом: «что я такое?», я вчера отправилась к моей Мэри, чтобы вместе с нею пофилософствовать о противоречиях, на которыя я так неожиданно наткнулась. Мэри — единственная из моих подруг, с которою можно поговорить серьезно и откровенно. Я разсчитывала, что заинтересовавший меня вопрос заинтересует и ее.
         Я нашла Мэри очень грустною, почти разстроенною. Она мне обрадовалась, но в то же время видно было, что мое присутствие стесняет ее.
          — Что с тобою, Мэри? — спросила я.
          — Ничего, — ответила она, сконфузившись; — мы вскоре расстанемся.
          — Как так? — спросила я удивленно.
          — Уезжаю в Г*, к тетке.
          — На долго?
          — Может быть — навсегда.
          — Почему так?
          — Так нужно.
         Я не смела больше разспрашивать ее о причине ея внезапного отъезда. Из ее отрывистаго ответа я поняла, что тут кроется какое-нибудь семейное обстоятельство, с которым она не может или не должна меня познакомить. Мы сидели грустныя и долго молчали.
          — Адольф знает, что ты уезжаешь? — решилась я, наконец, спросить Мэри.
          — Разумеется, — ответила она с едва слышным вздохом.
          — Что же он?
          — Он?..... Он благородный человек, — сказала она и горько улыбнулась.
          — Что означает твоя улыбка? — спросила я, предчувствуя что-то недоброе.
          — Моя улыбка означает, — ответила она спокойно, но с горечью, — что мы ужасныя дуры, когда мы думаем, что в нашем народе тоже возможно то, что весь мир называет любовью.
          — Что случилось?
          — Ничего особенного. Адольф возвратил мне мое слово.
          — Это с какой кстати?
          — Он мне объяснил. Он мне сказал: так-как ты уезжаешь на неопределенное время, а я не могу даже приблизительно определить время, когда мне возможно будет устроиться, как мне хочется, то я считаю своим долгом освободить тебя от даннаго слова. Если тем временем тебе представится хорошая партия, так ты... не стесняйся. Я в претензии не буду.
          — Стало быть, он...
          — Он меня не любит? перебила Мэри. Он говорит, что он всегда любил и вечно будет любить меня. И именно потому, что он так искренно любит меня, он не должен препятствовать моему счастию. Как тебе нравятся эти софизмы? Как тебе нравится эта искренняя любовь с практическими разсчетами? Нет, Sophie, говори что хочешь, а мы, евреи, созданы, по совершенно другому образцу. Там, где прочие люди чувствуют, мы только разсуждаем, разсчитываем. Люди любят сердцем, а мы умом. Место пламеннаго чувства у нас заступает верно-разсчитанная комбинация. Я до сих думала, что с Адольфом меня связывает любовь, настоящая любовь, та любовь, которая так великолепно описывается в романах и которую мы так часто встречаем в христианском обществе. Теперь я вижу и вполне убеждена, что нас связывал только разсчет, самый холодный, саамы коммерческий. Мы друг друга не любили, мы только вместе радовались меркантильной сделке, которая казалась нам очень выгодною. И как это нам несовестно было называть обыкновенную коммерческую сделку таким именем, с которым человечество связывает самыя возвышенныя понятия?
          — Ты на себя клевещешь, Мэри — возразила я, испугавшись страннаго направления ея мыслей.
          — Нет, не клевещу, а говорю правду, святую правду, — ответила она, воспламеняясь. — Я тебе сейчас это докажу, логически, фактически, как дважды-два. Послушай, ты згаешь Мозырскаго?
          — Знаю.
          — Хорошо-ли его знаешь?
          — Кажется, что хорошо.
          — Стало быть тебе известно, что он, сам по себе, не только не хуже, но даже в десять раз лучше Адольфа. Он не дурен собою, умен, образован, честен, благороден, трудолюбив, одним словом, очень достойный молодой человек. Однакож я, что называется, влюбилась не в него, а в Адольфа. Отчего это так случилось, Sophie? Как ты думаешь?
          — Ты странные задаешь вопросы, Мэри — ответила я, пожимая плечами. Разве можно отвечать на такие вопросы?
          — Можно. Я сейчас тебе объясню. Дело, видишь ли, в том, что Мозырский, при всех своих отличных качествах, не более как бедный еврейский учитель. Карьеры на педагогическом поприще не предстоит ему никакой. Он может трудиться, существовать безбедно и только. Но безбедное, хоть и честное существование нас не удовлетворяет. Нам нужен блеск, нужна роскошь. И вот по моему разсчету вышло, т. е. собственно я не разсчитывала, но инстинкт шепнул мне, что честный, трудолюбивый, но бедный Мозырский — мне не пара, а потому любить его — не выгодно. Я влюбилась в Адольфа. Он хотя и во многом уступает Мозырскому, но за то он из хорошей фамилии, богат, имеет связи, словом партия приличная. Адольф же, с своей стороны, тоже имел свой разсчет. Я из хорошей фамилии, имею десять тысяч приданаго, буду, может быть, наследницей моей богатой тетки в Г*. Как же меня не любить? Но мне любопытно было бы знать, как Адольф отвечал бы на любовь положим... хоть Сары Темкес, девушки достойной, прекрасной, но неимеющей десяти тысяч приданаго и богатой тетки в запасе. Я, впрочем, вполне убеждена, что Адольф не может любить такого субъекта!..... Теперь тебе уже ясен характер нашей, так называемой, любви?
          — Софизмы! Софизмы! — воскликнула я, разсерженная циническим резонерством Мэри. — Ты клевещешь на себя, на Адольфа, на всех нас. Разве у нас сердца нет? Разве мы не чувствуем, как все люди чувствуют? Ты уже забыла слова Jam a Jew Шейлока, которыми мы всегда восхищались? Что бы ни было причиною вашего разрыва, вы друг друга любили, как следует, как все люди любят, по всем правилам любви. Не знаю, что между вами произошло...
          — Со временем узнаешь, — перебила меня Мэри.
          — Все равно. Не знаю, что заставило Адольфа возвратить тебе твое слово, знаю только, что он тебя любил, любил, может быть, не так пламенно, так поэтически, как Ромео Джульету, а как любят все молодые люди нашего времени, не хуже какого нибудь поляка, немца, француза. Ты раздражена...
          — Нисколько.
          — И твое раздражение вполне понятно и законно; но зачем топтать в грязь себя и чувство, которое само по себе священно, возвышенно? Вашу любовь, положим, можно назвать несчастною, но она была любовью, вы друг друга любили.
          — Ошибаешься, друг мой, — ответила Мэри спокойно, но твердо — ошибаешься, как я сама ошибалась. Если бы мы друг друга любили, то мы разве так легко переносили бы наш разрыв? Мне, конечно, досадно, Адольфу, вероятно, тоже досадно, но эта досада имеет характер досады купцов на неудавшееся торговое предприятие. Разве два любящия сердца только досадуют, когда обстоятельства их разлучают? В доказательство, что память о моем романе мне нисколько не дорога...
         Она быстро вскочила, подбежала к столу, выдвинула ящик и вынула из него пачку писем. Угадав ея намерение, я подскочила к ней и схватила ее за руку.
          — Что ты хочешь сделать, сумасшедшая? — воскликнула я трясясь от волнения. — Опомнись! Ты после будешь жалеть, а будет поздно.
         Она вырвалась из моих рук, отскочила в угол и стала рвать письма Адольфа на мелкие клочки. Я упала на кушетку и закрыла лицо руками: мне в эту минуту страшно было смотреть на Мэри, которая казалась мне бездушною фуриею.
          — Послушай, Sophie, — начала она по окончании своей работы, — мы уже не дети и не кисейныя барышни, мы — еврейские женщины, а еврейская женщина тверда и благоразумна, как мужчина. Сентиментальничать не наше дело. Мы должны смотреть на вещи прямо и просто. Это, конечно, не поэтически, но скажи откровенно, много-ли поэзии во всей еврейской жизни? Не поражает-ли она каждаго европейца своею самою утомительною, самою черствою прозою? Правда, в нашей молодежи как будто заметны некоторые поэтические порывы, но это не больше, как порывы. Европейское образование наложило на нас некоторый лоск, но в сердце наше, в кровь нашу оно еще не проникло и Бог знает, когда проникнет. Мы постигаем поэзию умом, но не сердцем. Христианский юноша и христианская девушка влюбляются, не задавая себе вопроса: «что из этого выйдет?» Они любят и знать никого и ничего не хотят. Поэтому в христианском обществе не редко случается, что граф женится на простой мещанке, а княжна выходит замуж за какого нибудь живописца, музыканта и даже беднаго чиновника. Наши же юноши и девицы влюбляются только тогда, когда они уже предварительно разсчитали, что или, вернее, сколько из этого выйдет.
         Я пожала плечами, удивляясь ея неумолимой диалектике.
          — Ты со мною несогласна, Sophie? — спросила она, — но я тебя опять спрашиваю, отчего я сошлась с Адольфом, а не с Мозырским, который более его достоин уважения и любви?
          — Так люби Мозырскаго! — воскликнула я. — Кто тебе препятствует?
          — Кто мне препятствует? — переспросила Мэри. — Мне препятствовало мое меркантильное чутье, мне препятствовал-бы отец мой, который, при всем своем образовании, хотел-бы видеть меня лучше за человеком уже обезпеченным, нежели за человеком, котораго только еще нужно вывести в люди. Конец концов, мы все люди очень практические, очень разсудительные. Я резонерка, ты резонерка, мы все резонируем. Одна только Полинька Кранц почему-то не похожа на нас всех. В ней много здоровой жизни, неподдельной поэзии и очень мало разсудительности. Но она — несчастное исключение из общаго правила. Говорю «несчастное», потому-что такия богатыя поэтическия натуры никогда не поладят с прозою тяжелой еврейской жизни. Таким натурам плохо живется в нашей среде: она тесна и ограничена. Дай Бог, чтобы я ошиблась, но со страхом вижу, что нашей Полиньке предстоит много страданий в жизни. Еврей ея не оценит, не поймет...
         Мэри замолчала и тяжко вздохнула. Глаза ея подернулись влагою, она казалась очень разстроенною. Она подсела ко мне на кушетку и, взяв мою руки, опять начала:
          — Послушай, Sophie, — ты не знаешь, а может быть и знаешь, как дорог этот милый ребенок моему сердцу. Люблю Полину, как сестру, больше, чем сестру, люблю ее, как прекрасную мечту, как прекрасный идеал, к которому мы стремились, но котораго мы не достигли. Боюсь, чтобы она в мое отсутствие не зачахла в обществе своего практическаго брата, практическаго отца и прочих практических людей нашей клики, или же, чтобы она свои живым темпераментом не наделала бед себе и своим. она требует большаго присмотра. А потому прошу тебя постараться полюбить ее, как я ее люблю, она тебя тоже полюбит, тогда тебе легко будет руководить ею. С человеком, к которому она привязана, она очень ручна. А привязать ее к себе совсем не трудно: стоит только понять ее, а понимать ее еще легче: у нея душа на распашку, в ея сердце можно читать как по книге. Она еще не знает, что я, может быть, на всегда оставляю Н.
          — Я ей сказала, что уезжаю только на месяц или на два. Потому-что, знай она всю правду, она, или заупрямится и не отпустит меня, или же поедет со мною. И так, ты мне обещаешь наблюдать за Полиной, быть ей другом, сестрою?
          — Обещаю, — ответила я.
          — Благодарю тебя, друг мой, — сказала Мэри, поцеловав меня три раза. — Теперь я уже спокойна, зная что Полина будет в надежных руках.
         Лицо ея просветлело. Неподражаемая улыбка опять заиграла на ея тонких губах. Я не могла воздержаться чтобы не заметить ей:
          — И ты, после этого, можешь сказать, что мы не умеем чувствовать, любить!...
          — Я сама удивляюсь нашему характеру, — ответила Мэри, — чутье у нас, кажется, хорошее, сердца не каменныя, а все-таки выкидываем такия штуки, что нужно ахнуть. Кто нас разберет?
          — Мы разстались.

VI.

4 августа.

         Мэри уехала. На бангоф пришли провожать ее все наши: Адольф, Полина, Мозырский, Беркович, Перец и все наши подруги. Мы были грустны: мы все сознавали, что уезжающая была лучшим украшением нашего кружка. Наше внимание очень ее трогало. Она поминутно пожимала нам руки и благодарила нас свою неподражаемою улыбкою. Она старалась казаться веселою, но ея бледность ясно выражала, что она страдает. Стало быть, она уезжает неохотно? Стало быть, она Адольфа все-таки любит? Кто ее разберет?
         Полина не отставала от нея ни на шаг. Она была очень разсеяна, глаза у нея были заплаканы. Отец Мэри и Адольф стояли у буфета и разговаривали между собою в полголоса. Адольф был очень серьезен, а может быть и грустен. По временам он взглядывал на Мэри, гулявшую взад и вперед по залу, под руку с Полиной. Замечательно, что во взглядах этих не отражались ни особенная нежность, ни особенная грусть. Или мне это так только казалось, потому-что я была предупреждена сообщением Мэри?... Мозырский курил папироску и с каким-то неестественным упорством смотрел на приклеенное к стене печатное объявление, состоявшее всего из каких-нибудь пяти строк очень крупнаго шрифта. Беркович и Перец заговаривали с ним, но он им отвечал легким киванием головы, не оборачиваясь даже к ним. Понимаю это внимательное чтение пятистрочнаго объявления!...
         Первый звонок. Пассажиры встрепенулись и хватились своих сак-вояжей. Наш кружок соединился в одну группу. Мэри, выпустив руку Полины, подошла ко мне и отвела меня в сторону.
          — Помни-же, Sophie, о чем я тебя просила, — сказала она, судорожно сжимая мою руку. Надеюсь, что Полина найдет в тебе самую нежную сестру, самого преданнаго друга. Я уже поговорила с нею об этом. Полина! кликнула она.
         Полина подошла.
          — Стало быть, на время моего отсутствия ты должна слушаться Sophie? Да?
          — Да, — ответила Полина, — но смотри, скоро вернись, не то — я все брошу и полечу к тебе.
         Второй звонок. Пассажиры зашевелились и стали высыпать на платформу. Мэри стала прощаться с нами. Мужчинам она крепко пожала руку, а с нами она перецеловалась. Когда дошла очередь до Полины, последняя повисла Мэри на шею и громко зарыдала. Неужели она предчувствовала, что она прощается с нею на долго или, может быть, на всегда? Мы на-силу оторвали их друг от дружки. Старый Тидман торопил Мэри сесть в вагон. Она села.
         Третий звонок, а затем свисток, и поезд тронулся.
          — Adieu, mes amis! — крикнула Мэри из окошка, посылая нам воздушные поцелуи.
          — Au revoir, mon ange! — ответила ей Полина, махая платком.
         Мы возвращались домой грустные и молча, точно похоронили кого нибудь. Полина шла с Тидманом и всю дорогу не переставала плакать. Тидман утешал ее, но она не унималась, да у него самаго слезы так и лились. И не мудрено: какому отцу легко разлучаться с такою дочерью?
         Мне и теперь очень грустно и все хочется плакать. Кто заменит мне мою добрую, умную Мэри?...

VII.

9 августа.

         Сегодня утром я на улице встретилась с Вацлавом.
          — Сам Бог устроил нашу встречу, — начал он после обычных приветствий и разспросов о здоровье. Идучи, я думал о вас.
          — Нельзя-ли узнать причину ваших дума обо мне? — спросила я.
          — Мне хотелось сообщить вам интересную новость, — ответил он, покручивая свои усики.
          — Новость и еще интересную! Это очень интересно. Говорите скорее.
          — Ага! Так вы тоже любопытны!
          — Еще-бы! Разве я не дочь Евы! Говорите же скорее, не мучьте.
          — Хорошо, не буду. Но позвольте мне сперва спросить, читаете-ли Вы газеты?
          — Нет, — ответила я, — что пользы в их чтении, в особенности для нас, женщин?
          — Знаешь, по крайней мере, что делается на белом свете.
          — На белом свете делается все без нас, — возвразила я.
          — Как же без нас? — спросил Вацлав, обидевшись, — на свете все делается не ангелами, а людьми, такими же существами как мы. Стало быть, и мы можем что нибудь сделать и сделаем! Небу жарко будет!
          — Ах, Иезус-Мария! Какие страхи! — пошутила я, заломав руки.
          — Вы изволите шутить, панна София? заметил Вацлав с упреком.
          — Отчего же вы меня мучите? Где ваша обещанная интересная новость?
          — Вот она! — сказал он, вынув из своего бокового кармана сложенный нумер польской газеты. Вы здесь найдете, помеченную красным карандашем, статью, которую советую вам прочесть со вниманием.
          — А кто автор этой интересной статьи, не пан ли Вацлав Заремба? — спросила я лукаво.
          — Не знаю, — ответил он с авторской скромностью, — она не подписана.
          — Все равно. Обещаюсь вам прочитать ее с большим вниманием.
          — И если она вам понравится, — прибавил Вацлав, — то прошу вас прочитать ее вашим подругам, в особенности тем, с которыми я имел удовольствие познакомиться на ваших имянинах.
          — И панне Полине Кранц? — спросила я не без задней мысли.
          — Разумеется, — ответил он зардевшись, и стал откланиваться.
         Возвратившись домой, я взялась за газету. Помеченная карандашом статья был корреспонденция из нашего города, в которой, — ну кто бы мог этого ожидать, — описывается празднование моих имянин со всеми подробностями и с какими красками! Имена не выставлены, а обозначены начальными буквами. Даже разговоры, даже шутки не забыты. На первом плане, разумеется, фигурирует панна П. т. е. Полинька. Он называет ее то «перлом в диадеме восточной принцессы», то «главным цветком в гирлянде». Корреспондент с восторгом отзывается о нашем чисто-польском произношении, чисто-польском dowcipu. Но более, чем сама корреспонденция, поразила меня следующая заметка от редакции:
         «В этой интересной корреспонденции, которую, надеемся, каждый добрый поляк прочтет с удовольствием, неприятно поразило наш слух негармоническое слово «старозаконные». Неужели наш почтенный корреспондент еще не знает, что у нас нет и не должно быть старозаконных, а есть поляки Моисеева исповедания? Если не знает, то да будет ведомо ему и всем кому о том ведать надлежит, что слово «старозаконный» также старо, как стары те вредные предразсудки, от которых мы раз на всегда должны отрешиться, если хотим идти в уровень с веком, если хотим, чтобы образованный мир был с нами, а не против нас. Понимаете-ли вы, братья наши в Польше, на Литве, Волыни и Подолии?.... Преследуйте назойливо честнаго человека кличкою «вор» и он сделается вором, и сделается он не по своей натуре, а по вашей милости. Продолжайте называть израелитов жидами, старозаконными и они никогда не сделаются поляками. Мы не намерены входить здесь в разбирательство, кто из нас прав и кто виноват. Может быть, виноваты они, а может быть мы сами еще больше их виноваты. Кассируем старые счеты и протягиваем им руку на zgode, jednosc, braterstwo. Кого мы кормим хлебом нашим, тот не должен и не может ьыть врагом нашим. Евреи — народ исторический, замечательно-способный, энергический, не толпа цыган, а цивилизованное общество с известною культурою. Патриотическаго чувства в них бездна. Доказательство — их двухтысячелетняя привязанность к своему бывшему отечеству, религии, обычаям. Если съумеем воспользоваться этим чувством, мы в проигрыше не будем. Если сделаем край наш второю для них Палестиною, они в огонь за него полезут, головы свои положат, кровь свою прольют. С каким самоотвержением, достойным подражания, отстаивали они свой священный город от победоносных римских легионов. Читайте Иосифа Флавия, и вы убедитесь, сколько воинской храбрости, мужества и неустрашимости было в этом народе. Подавая руку нынешним Израелитам, мы подаем руку не потомкам презренных русов или изменников своему отечеству, а потомкам храбрых, но волею Промысла побежденных рыцарей. Sapienti sat...»
         Мне трудно выразить словами то, что я почувствовала, когда прочла эти огненныя строки. Сердце мое начало сильно биться... Голова закружилась... Я читала, перечитывала и не верила глазам своим.... Совершенно новый для меня язык.... Он волнует мою кровь.... Я вся дрожу.... И это говорит поляк?... И он не шутит, не дурачит?... Прочь от меня сомнения!... Хочу верить, хочу любит!... Разве мы не можем полюбить нашу родину, как наши предки любили Палестину? Можем! Тысячу раз можем!... Мы разве изверги? «Мы потомки храбрых, но волею Промысла побежденных рыцарей!» Стало быть, мы не всегда были торгашами, скопидомами, скрягами, эгоистами? Дайте нам возможность любить, и мы не будем все холодно разсчитывать. Разве нам приятно ничего не любить, ни к кому не принадлежать, всегда чувствовать себя как бы между чужими? Старикам это, может быть, было и приятно, но нам, молодым, это тягостно, мучительно. Одна наша народность не удовлетворяет нас, мы не находим в ней того, что в ней находили родители наши. Наши потребности совершенно другия.... Оне должны быть удовлетворены. Удовлетворяйте! Не отталкивайте нас словами, взглядами, потому-что мы до болезненности понимаем слова и взгляды. Дайте нам отечество, дайте нам народность! Нам самим уже претит быть немцами на земле польской... Я хочу быть, должна быть и могу быть полькой. Полькой, как все мои землячки!.... Слышите, что говорит вам старший брат ваш! — «Если сделаем край наш второю для них Палестиною, они в огонь за него полезут, головы свои положат, кровь свою прольют». Да. Мы вам докажем, что еврейка может быть патриоткою не хуже родовитой польки. И будьте вы прокляты, если отнимете у нас возможность любить ойчизну, как вы ее любите!...
         Рука дрожит.... Не могу больше....

VIII.

10 августа.

         Какое великолепное утро. Какая свежесть! Какой аромат от еще зеленых деревьев! Из сада чрез отворенное окно долетает веселое чириканье птиц, перелетающих с ветки на ветку, с дерева на дерево. Я встала с солнцем. Вчерашнее волнение улеглось. Душа ясна, свежа. Я уже давно не чувствовала себя так хорошо. Сердце не ноет, не тоскует. Я довольна, я счастлива. Как хорош Божий мир! Люди говорят, что жизнь — бремя. Нет, не бремя она, а прекрасный подарок. Разве бремя—это величественное солнце, это голубое небо, этот ароматический воздух, это душистая зелень?..... Нужно, однакож, внести в дневник вчерашния события.
         Часу в пятом по-полудни, когда я хотела сесть за фортепиано, ко мне зашел Адольф.
          — Извините, что я вам помешаю, начал он с видом человека, который очень занят и куда-то торопится, — я попрошу вас отложить на после ваш музыкальный урок. Я пришел за вами.
          — Как за мною? — спросила я.
          — То есть, чтобы вы сейчас потрудились к нам, — пояснил он; не знаем, что делать с Полиной.
          — Что такое случилось? — спросила я, испугавшись его разстроеннаго лица.
          — Она закапризничала, по-просту сказать, — она беснуется. Со вчерашняго дня она не принимает пищи, плачет, рыдает, рвет на себе платье, одним словом, делает разныя глупости.
          — Что за причина?
          — Причина та, что кто-то из нашей прислуги с-дуру проболтнулась, что Мэри уехала на всегда и больше в Н* не возвратится. Вот она и пошла писать. «Отпустите, отпустите меня в Г*» — и только. Мы провозились с нею всю ночь. Отец вне себя. Мы ее урезонивали, урезонивали, — не помогает. Она грозит, что, если мы ее по доброй воле не отпустим, она тайком уйдет и пешком доберется до Мэри. От такой взбалмошной можно всего ожидать. Ведь вы ее знаете: что раз забьет себе в голову, того никаким клином из нея не выбьешь. Мне только жаль старика: он ведь души в ней не чает. Что-же нам делать? Не возьметесь-ли вы унять ее? Не удастся-ли вам прибрать к рукам этого диавола в образе женщины! Мы уже не имеем против нея никаких средств. Мы все испробовали, и ласки, и угрозы — не помогает. Может быть вы, m-lle Sophie, будете счастливее?
          — Попробую, — ответила я, — тем более, что и Мэри, перед отъездом, препоручила мне надзор над вашею капризницею.
          — Ну и хорошо, — сказал Адольф, обрадовавшись. Поедем-же сейчас.
         Я оделась и мы отправились укрощать расходившагося зверька. На всякий случай я захватила с собою нумер газеты.
         Я нашла Полину в постели растрепанною, заплаканною, бледною, сердитою, взбешенною и с лицем, обращенным к стене. По ея ускоренному и тяжелому дыханию видно было, что в ея груди целый ад. Когда я вошла в спальню, она обернулась ко мне лицом, покраснела, подперла рукою свою голову и ничего не сказала. Она даже не поздоровалась со мною. Мы несколько минут смотрели друг на дружку и молчали. Потом, не будучи в состоянии воздержаться, я разсмеялась.
          — Ты еще смеешься? — начала Полина спокойно, — хорошо, смейся. Я вижу, что вы все решились уложить меня в гроб. Извольте, смерть мне не страшна.
          — И так, ты уже собираешься на тот свет? — спросила я, продолжая смеяться.
          — Что же мне и делать, когда вы все бесите, дурачите меня? И ты, Sophie, тоже с ними за одно? Ведь ты тоже знала, что Мэри уезжает навсегда. Отчего же ты мне не сказала?
          — Что же бы было, если бы и сказала?
          — Знаю, чтобы было! — крикнула Полина, оживляясь. О, ты их не знаешь!...
          — Кого их?
          — А хоть бы моего любезнаго братца. Он, должно быть, сказал Мэри какую нибудь грубость, — ведь он мастер на это, — она взяла и уехала, вот я и живи с этими тиранами.
          — Какие они тираны? что ты бредишь?
          — Тираны, тираны, тираны! — кричала Полина запальчиво! — Эгоситы и тираны! Ты мне не говори, я их лучше знаю. Они никого не любят, никого не ценят.... Они любят только деньги. Ты думаешь, что Адольф любил Мэри? О, нет, тысячу раз нет! Если бы он любил, он бы ее не отпустил. Но где ему любить ее? Он мизинца ее не стоит. О, как я рада, что она уехала! Она была бы очень несчастна. Он измучил бы ее своею холодностью, свои эгоизмом. Адольфу нужна не Мэри, а подобная ему эгоистка. Они вместе будут считать себе барыши и будут довольны. Ты знаешь, отчего Адольф бьет баклуши и не едет в академию? Не знаешь? А я знаю. Он находит, что медицинская карьера не довольно для него прибыльная. Грошовая практика! Не разбогатеешь в три мига, а ему нужно разбогатеть быстро.
         Я ее не прерывала. Парадокс следовал за парадоксом, безсмыслица за безсмыслицей, несправедливость за несправедливостью. Я выслушивала ее спокойно, молча, потому что я знала, что это сердечное излияние облегчит ее и она успокоится.
         Она действительно успокоилась. Не встречая на пути препятствия, дикий поток ее гневнаго красноречия стал катить свои воды все спокойнее и спокойнее, стал мельчать, а потом и совсем остановился. Я воспользовалась этою минутою и сказала ей, что я имею для нея интересную новость.
          — Новость? — воскликнула она, обрадовавшись. — Хорошо! Подавай!
          — Вчера, — начала я, — я встретилась с Вацлавом.
          — С Вацлавом? Какая счастливица! А вот я с того вечера ни разу с ним еще не встречалась. Фи, не люблю его за то, что он никогда не попадается на встречу. Ну, что же Вацлав?
          — Вацлав передал мне нумер газеты, в которой я нашла очень интересную для нас статью.
          — Давай, давай! — вскричала она, протянув руки за газетою.
          — Ты же умирающая, — возразила я, — тебе самой трудно будет читать. Ты лучше слушай, а я буду читать.
          — Пусть так, — согласилась Полина, — начинай же скорее, потому что мои минуты, вероятно, уже сочтены, — прибавила она, улыбнувшись.
         Я начала:
«         Н, 25 июля. На днях, счастливый случай доставил нам возможность присутствовать на семейном празднике у одного из здешних зажиточных старозаконных, пана М. А. Дочь этого почтенного старозаконного, панна С., девица с kompletnym wychowaniem, воспитанница одной нашей родственницы, доброй польки, праздновала свои имянины…»
          — Послушай, Sophie, — перебила меня Полина, — не о тебе-ли здесь речь?
          — Здесь будет речь о всех нас, — отвечала я. — Слушай и не прерывай меня.
          — Хорошо, хорошо. Читай дальше.
         Я продолжала. По мере того, как я подвигалась в чтении, лицо Полины постепенно прояснялось. Она слушала внимательно, вслушиваясь в каждое слово. Когда я дошла до того места, в котором говорилось о ней, она подняла голову с подушек и, привстав немного, воскликнула:
          — Я — перл в диадеме? О, как это поэтично! Это пишет Вацлав, Вацлав и никто другой!...
          — Почем ты это знаешь? — спросила я, — под статьей никто не подписан.
          — Я чувствую, что это он, — отвечала она, воспламеняясь. — Слышишь, — он, он!.. Но читай дальше.
         Я читала дальше.
          — «Лучший цветок в гирлянде»? — опять прервала она. — Я его за вихорь выдеру за то, что он так льстит! Не хочу, чтобы мне льстили, хочу, чтобы меня любили!.. Ты уже кончила? —
          — Постой, тут еще заметка от редакции.
          — Читай заметку от редакции.
         Я прочла заметку.
         Если корреспонденция только привела ее в восторг, то заметка чуть совсем не свела ее с ума. Она... Но мамаша зовет меня к завтраку.

IX.

11 августа.

         Глаза Полины загорелись каким-то неестественным огнем, зрачки расширились и метали такия искры, от которых я невольно затрепетала. Потом, сдернув с себя одеяло, она соскочила с кровати и, бросившись ко мне на шею, истерически зарыдала. Я остолбенела.
          — Полина, Полинька, что с тобою? — спросила я, трясясь от испуга.
          — Мне — хорошо, очень хорошо, Софья, — проговорила она и опять бросилась на кровать. — Так хорошо, что сердце готово выскочить от радости. Мы — польки! Понимаешь, Софья, — мы уже не жидувки, а польки. Нам уже не нужно будет краснеть; нам уже можно будет каждому смело смотреть в глаза и никто уже не посмеет окидывать нас презрительными взглядами... Мы польки! Поймешь ли ты, наконец, что это значит? — крикнула она на меня почти с гневом. — Отчего ты так безчувственна?
         Она опять соскочила с кровати, быстро накинула на себя бурнус, надела туфли, поправила свои локоны и, бросившись на кушетку, опять начала несколько спокойнее, но с возрастающим чувством.
          — Послушай, — Софья, ты не думай, что я глупая, пустая девушка. Вы все видите только мои капризы, мои сумасбродства, но что делается здесь (она указала на сердце), этого вы не видите и никогда не увидите.... Я большая скрытница, ужасная скрытница. Я вас всех обманываю. Я так хорошо умею притворяться, что никогда не поймете, что во мне происходит в данную минуту. Я могу плясать, дурачиться, проказничать в то время, когда имею большую охоту повеситься.... Но что я хотела сказать тебе?... Не помнишь?
          — Нет.
          — Ах, да, вот что, — сказала она, потерев свой лоб. — Я хотела исповедываться перед тобою в одной вещи. Теперь это можно. Только, смотри, не осуждай меня, точно так, как не осуждала-бы меня и Мэри. А впрочем, как тебе угодно будет. Дело вот в чем: меня всегда мучило сознание, что я еврейка... Ты пожимаешь плечами?... Я сама тоже знаю, как это глупо; но я никогда не могла преодолеть в себе этого неприятнаго, мучительнаго чувства. Я желала себе провалиться сквозь землю каждый раз, когда до моего слуха долетали простые, но все-таки ядовитые слова «это жидувка»! Если это не произносили их уста, то громко кричали их взгляды, отчего мне нисколько не было легче, было даже еще тяжелее.... Жидувка! Я ни у кого ничего не украла, никого не ограбила, а мне всегда жутко было проходить мимо христиан или встречаться с ними, потому что я хотя и потупляла глаза, однакож хорошо видала их насмешливые улыбки, от которых кровь во мне закипала, голова кружилась. Жидувка! Я очень хорошо знаю, что мы во всех отношениях не хуже, а может быть и лучше их, однакож я всегда завидовала полькам их происхождение и злилась на судьбу, за то, что я родилась еврейкою... Ты находишь, что это глупо, очень глупо? Да?
          — Да, — ответила я.
          — Положим, что я с тобою согласна, но с сердцем ничего не поделаешь. Меня возмущают наносимые нам обиды, они меня давят, они терзают мое сердце, мою душу. О, если бы я умела презирать, то я бы столько не страдала. Но я презирать не умею; умею или любить, или ненавидеть, — вот в чем мое несчастье! Любить христиан я не могу, потому что не заслуживают, повода не дают: они постоянно дразнят нас, кровь нашу портят; вечно же их ненавидеть — тошно, мучительно и для меня решительно невозможно. О, научи меня презирать обиды и обидчиков, как ты, как все наши презирают, и я по гроб буду благодарна тебе. Перестану капризничать, потому что не буду раздражаться; буду смирна, как овечка, послушна, как самое послушное дитя; одним словом, буду вести себя умницей, не буду огорчать больше папашу, брата и всех вас... Ведь Адольф в сущности прав, что называет меня сумасбродкою. Разве я не сумасбродничаю? Я сама это знаю, но не могу иначе: кровь кипит, бушует, и все оттого, что какая-нибудь глупая шляхтянка считает себя выше меня, выше всех нас, единственно потому, что она родилась христианкою, а мы еврейками.
          — Я думаю, что теперь уж будет иначе, — возразила я. — Ты забываешь, что теперь мы — польки Моисеева исповедания, стало быть, называть нас жидувками никто уже не смеет.
          — В самом деле? — спросила она удивленно, как будто она теперь только услышала эту новость. — И это правда? И ты не лжешь? И газета не лжет? О, как это хорошо! Как я счастлива! Да, мы польки, будем польками не хуже родовитых полек! Я им это докажу!.. Послушай, Зося, — сказала она, вскочив с кушетки и протянув мне свою правую руку, — дадим себе клятву — говорить между собою не иначе, как по польски, согласна?
          — Согласна.
          — Ни по немецки, ни по французски, — на что нам этим языки? — а только по-польски, языком нашей отчизны, dobrze?
          — Dobrze.
          — И да будет стыдно тому, кто нарушит эту клятву! Согласна?
          — Согласна.
         Она меня обняла и поцеловала.
          — Мне душно здесь, — сказала она, подхватив меня под руку, — пойдем в зал.
         Пройдя со мною несколько раз по залу, она вдруг высвободила свою руку, подскочила к роялю и, взяв предварительно несколько аккордов, забарабанила, и именно забарабанила: Jeszsze Polska nie zginiela... Она барабанила с увлечением, с азартом. Не довольствуясь этим, она обеими ногами вперлась в педаль и стала колотить по клавишам, что было сил, отчего звуки превратились в какой-то неистовый, дикий гул. На этот гул, от котораго дрожали стены, прибежали старый Кранц и Адольф. Увидев Полину за роялем и производящую такую странную музыку, они остолбенели от ужаса и многозначительно переглянулись между собою, как бы говоря: все кончено, она рехнулась! Я поняла их взгляд, подошла к ним на цыпочках и в нескольких словах успокоила их. Старик пожал плечами, покачал головой и вышел, за ним последовал и Адольф. Полина, вся погруженная в свою музыку, не заметила ни их прихода, ни их ухода. Она продолжала свое с возрастающим азартом.
          — Довольно! — сказала она, прервав игру на половине колена. Пойдем гулять.
          — Как же ты пойдешь? спросила я — на тебе ведь лица нет. всмотрись в зеркало, ты такая растрепанная!...
          — Ничего, — ответила она, — умоюсь и оденусь, так будет на мне мое всегдашнее лице.
          — Но ты ведь со вчерашняго дня ничего не ела, — заметила я.
          — Ах, да, — припомнила она, — ну чтож, я что нибудь перекушу и будет с меня, мы ведь не дрова рубить идем.
         Она два раза дернула за сонетку. Явилась Михалина.
          — Умыться, одеться и перекусить что нибудь, но живо, moja kochana!
          — W moment, pani, — ответила Михалина и живо захлопотала около своей барышни.
         В полчаса Полина была совсем готова. Она была той же Полиной, как и всегда, только лицо ея было несколько бледно.
          — Куда же мы пойдем? — спросила я.
          — В городской сад, — ответила Полина, — там мы верно его встретим.
          — Кого это?
          — Разумеется, Вацлава. Какая ты, Зося, однакож недогадливая, — заметила она мне с упреком.          Мы обошли все аллеи. Гуляющих было много. Она искала его глазами, но он не попадался на встречу. Она стала нетерпелива.
          — Какой он несносный! — сказала она, начиная уже сердиться, — все гуляют, а он-то где теперь торчать изволит? Неужели все у панны Изабеллы? Очень интересная особа, не правда-ли?
          — Она его кузина, — ответила я.
          — Знаем мы этих кузин и кузенов!.. По справкам оказывается, что седьмая вода на киселе, вот и все кузенство.
         Это замечание мне не понравилось.
          — Ты, Полина, — зачем злословишь? упрекнула я ее.
          — А чорт его побери, — ответила она с своим обычным легкомыслием. Зачем же он прячется от людей, которые желают его видеть?... Пойдем сюда, — сказала она вдруг, увлекши меня в боковую аллею, на конце которой промелькнуло что-то похожее на Вацлава.

Cicho, patrzaj, ktośs nadchodzi, —
Serce mówi, że to on!...

продекламировала она шутя, и устремились на встречу к нему. Но, поровнявшись с ним, мы увидели, что это не он, а какой-то другой молодой человек.
          — Не он! — воскликнула она довольно громко, так что молодой человек обернулся и окинул нас испытующим взглядом. Нам сделалось неловко. Мы поспешили выбраться из сада. У ворот мы встретились с Мозырским. Он с нами раскланялся.
          — Не писала-ли m-lle Тидман? спросил он мимоходом.
          — Нет еще! — ответила я.
          — На днях, вероятно, напишет, прибавила Полина, — заходите к нам.
          — Постараюсь, — ответил Мозырский и пошел в сад.
         На возвратном пути Полина была совершенно спокойна. Я не заметила в ней даже досады на то, что ей неудалось повидаться с Вацлавом.

 

Продолжение

 

Л. О. Леванда. Горячее время. Роман из последнего польского восстания // Еврейская библиотека. Историко-литературный сборник. Том I. Издание А. Е. Ландау. Издание 2-е, без перемен. С. Петербург: Типо-Литография А. Е. Ландау, 1881. С. 15 — 32.

 

OCR © Надежда Морозова, 2011.
Сетевая публикация © Русские творческие ресурсы Балтии


 

Лев Леванда   Проза

Обсуждение     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2011

при поддержке