Федот Кудринский.   Душегуб (Разсказ).


«Есть люди, одаренные какою-то
темною, непостижимою для нас силою и
властью поражать прикосновением или даже
одним взглядом другое, в известном
отношении подчиненное, слабейшее существо,
действовать на весь состав его, на душу и тело,
благотворным или разрушительным образом».
Вл. Даль.

I.
Богдан Степанец. Душегуб // Зорька. Журнал для детей. 1905. № 7. С. 38

         Люди боялись Будяка при его жизни и избегали встречи с ним. Простой народ боялся даже говорить о нем. Его именем простыя няньки иногда пугали детей. Достаточно было невзначай назвать его имя, чтобы разстроить какую угодно веселую компанию. Не даром его называли «душегубом».
         Это был очень высокий, довольно плотный крестьянин здороваго, крепкаго сложения. Черты его лица были крупны, выразительны и в общем очень красивы. На широких плечах сидела большая голова с белыми, как молоко, густыми волосами, Волосы падали плотными космами на затылок. Мясистый нос с большой горбинкой спускался над толстыми губами и придавал выражению лица Будяка неприятно-хищническое выражение. Не было в селе N. ни одного мужика, который обладал бы такою необыкновенною наружностью. Издали всегда можно было узнать Будяка. Но особенно замечательны были его глаза.
         Каждаго, кому доводилось только встречаться с Будяком, удивляли его глаза. Это были для одних странные, для других неприятные, а для некоторых, нервных и боязливых, даже ужасные глаза. Большие и блестящие с черным отливом, они, как искры, светились из-под нависших густых черных бровей, спускавшихся черными дугами. Черные глаза и брови, при белых волосах, притягивали к себе каждаго, кто взглядывал на Будяка. Над бровями складками висели глубокия морщины, свидетельствовавшия о том, что Будяку довелось испытать в своей долгой жизни не мало горя и невзгод.
         Выражение его глаз редко было симпатичным и приветливым. Чаще оно светилось как бы недовольсгвом и гневом. Казалось, что Будяк постоянно на кого-то сердится, хотя он на самом деле был совершенно покоен. Даже когда он находился в веселом настроении, глаза сохраняли все то же странное выражение. Их особенностью было то, что они никогда не смеялись, даже тогда, когда лицо улыбалось. Это были глаза Будяка.
         Ходил Будяк в теплой длинной сермяге, перехваченной на стане ремнем, почерневшим от времени. В руках он носил толстую сучковатую палку, с которой под конец жизни никогда не разставался. На ногах у него были им самим сшитые неуклюжие сапоги. На голове — черная, барашковая шапка. Это был его постоянный костюм. И когда какой-нибудь предмет из этого его костюма изнашивался и не годился для дальнейшаго употребления, Будяк старался взамен его найти другой, точь-в-точь на него похожий.
         Плохо быть одиноким. Одиночество — ужасно. Оно кладет печать отвержения и поселяет в одиноком человеке ненависть к людям.
         Будяк был одинок. Угрюмость была его стихией, а молчание — привычкой, которой он редко изменял. Таким сделала его жизнь. И когда Будяку доводилось бывать даже в обществе, он сохранял ту же привычку молчания и на предлагаемые ему вопросы отвечал обыкновенно коротко и сухо.

II.

         Будяк совершенно не знал своих родителей. Нескольких месяцев от роду он был взят одним помещиком. Когда разнеслась весть, что на окраине села Триграни, у забора помещичьяго сада, в «будяках»1) оставили малютку-мальчика, помещик захотел его видеть. Принесли корзинку с малюткой. Когда раскрыли пеленки, семья помещика увидела здороваго ребенка, черноволосаго и черноглазаго с тощими щеками. Он кричал благим матом. Помещик не хотел оставлять его у себя. У него и своих детей было достаточно. Но его жена, сердобольная женщина, сжалилась над малюткой и убедила своего мужа отослать малютку к служащим, где ему и нашелся приют. Его стали звать Ваней Будяком.
         Мальчик рос вместе с барскими детьми. Его научили грамоте. Он не обнаруживал особенных дурных привычек. Его полюбили.
         Десяти лет он пас помещичьи стада, а в восемнадцать — барин поручал уже ему довольно важныя дела по хозяйству и сделал даже чем-то в роде приказчика. Он часто надсматривал за рабочими. Хорошо жилось Будяку. Быть может, весь свой век он так и прожил бы покойно у своего барина, если бы его любили крестьяне. Но односельчане не взлюбили Будяка. За что? Он сам не мог бы дать ответа. Так почему то не понравилось им ни его происхождение, ни наружность, не похожая на крестьянскую, ни образ жизни. Не могли примириться крестьяне и с тем, что подкидыш «взял такую милость у пана», был грамотен, ходил не в крестьянской одежде и даже стал как будто начальником над ними. В сношениях с крестьянами, необходимыми в столь широком хозяйстве, какое вел помещик, Будяку доставалось много неприятностей и оскорблений. А когда однажды его мужики сильно за что-то побили, он стал проситься у пана освободить его от должности приказчика и устроить как-нибудь иначе.
         Помещик отвел ему небольшой участок земли на окраине своего обширнаго имения построил ему небольшую избу и снабдил всем, что нужно было для первоначальнаго обзаведения хозяйством. И Будяк зажил вполне самостоятельно, не имея частых столкновений с крестьянами. Его обязанностью было оберегать близлежавшие луга. Так как луга лежали далеко от крестьянских селений, то потрав было мало. Когда затем начиналось время уборки лугов, Будяк принимал большое, деятельное участие в косьбе и уборке травы. При его же содействии свозилось сено в гумна. А когда последния не вмещали всего сена, и на лугах ставились скирды, Будяк должен был оберегать их. Зимою для Будяка опять была работа. Нужно было распоряжаться свозкой сена.
         Так целый год для Будяка была работа. Он не сидел сложа рук. Пан был очень доволен им.
         Двадцати пяти лет Будяк женился на бледной, болезненной дворовой девушке, которую знал и очень полюбил, когда жил у пана. Они хорошо знали друг друга. Девушка как будто и любила Будяка до замужества, но когда они обвенчались и перешли на самостоятельное хозяйство, у них очень скоро начались нелады. Что было этому причиной, — неизвестно, но только молодая жена очень часто прибегала в господский дом и жаловалась, что ей живется тяжело. Молодой, больной женщине не нравилось, что нужно было жить в совершенном одиночестве, в лесу. Но ее уговаривали, советовали остаться, убеждали, что она обживется, приводили ей пример, что многия из ея подруг далеко хуже живут в селе.... и она как будто примирялась с своей судьбой.
         Никто никогда не слышал, чтобы Будяк обижал свою молодую жену. И сама жена, хотя и охладела к мужу, но никогда не жаловалась на него; но почему-то жить с ним не захотела. И когда у нея родился третий ребенок, маленькая Таня, она через несколько месяцев после его рождения скрылась неизвестно куда. Люди, бывшие в большом городе N., передавали потом Будяку, что встречались с его женой, и что она служит у бар прислугой.
         Будяк погоревал, но примирился со своим положением. Он принял к себе в дом старую скотницу, которая была за старостью лет непригодна для панской работы, и с помощью ея воспитывал, как умел, своих детей.
         Когда старшему сыну исполнилось пятнадцать лет, он заболел какой-то странной падучей болезнью. Перед смертью он кричал целыми днями, говоря, что у него болит голова. За неделю до смерти он уже не мог указать места, которое у него болело, а когда ему оставалось жить несколько дней, он уже ничего не говорил. Доктор сказал, что он умер от какой-то болезни мозга.
         Будяк сказал: «Божья воля», погоревал и как будто успокоился. В суровой тяжелой работе из-за куска хлеба он забывал свое личное горе и утешал себя мыслью, что у него есть еще двое детей. Он жил для них. Они были его отрадой.
         Затем Будяка посетило новое горе. Зимой, когда он хлопотал у стогов, от неизвестной причины загорелся его дом. Так как в лесу некому было помочь, то все его добро сгорело дотла. Пан обещал дать ему возможность построить новую избу. Будяк, словно предчувствуя свою несчастную долю, отказывался было и хотел совсем оставить место, с которым у него было связано так много неприятных воспоминаний. Но пан уговорил его остаться. Он стал свозить бревна для новой избы. В этой работе принимал участие и второй его сын. Однажды, когда дерево, срубленное для постройки, падало, сын не успел посторониться, и его задело сучком по голове. Сначала это была царапина, потом она начала гноиться. И у этого сына, к удивлению отца, стали замечаться те же припадки болезни, от которой умер и его брат. Будяк брался за голову и не знал, что подумать. Он похудел от печали и тоски, не отходил от любимаго сына и решил, во что бы то ни стало, спасти его от смерти. При содействии барина он возил мальчика в город. Доктора посоветовали оставить его в больнице. Но ни больница, ни докторский уход не помогли. Мальчик кричал, жаловался, как и его брат, на головныя боли, чах, страдал несколько месяцев и умер.
         Будяк, и без того не любивший много говорить, теперь почти совсем замолк. Горе окончательно сковало его уста. Люди говорили ему, что это место такое несчастное. Они советовали ему оставить пана и говорили, что если он не сделает этого, то и с его дочерью может случиться то же. Помещик, напротив, отговаривал и советовал остаться. Будяк колебался... Но когда однажды, встретившись с партией рабочих, шедших на далекия заработки, он услышал их разсказы про житье-бытье в чужих краях, то решил итти с ними. Он оставил недостроенную избу и уехал с восьмилетней дочерью искать счастья на стороне. У него были кое-какия деньги, собранныя долголетним трудом, и он надеялся устроиться.
         Работник он был хороший. За какое дело ни возьмется, все у него большею частью выходило хорошо. Он надеялся на себя...
         Он работал и на фабриках, и на волжских пристанях, и у помещиков. Ему помогала, где могла, Тятьяна. Девочка росла, была очень живого характера и обещала стать очень миловидной. Лаская иногда свою дочь и глядя на ея красивое личико, Будяк не без ужаса подумывал, а что если и с ней то же случится, что и с ея братьями.
         Но нет, нет..... не может быть.....
         И он старался отгонять от себя эти ужасныя мысли. Но какой-то злой рок преследовал несчастнаго Будяка.
         Они работали летом на пристани одной пароходной компании. Будяк распоряжался рабочими, сносившими пароходный груз, и был увлечен своей работой. Он держал в руках записи, по которым проверял количество принимаемых тюков, когда к нему подошла его дочь, припала к нему головой и сказала, что у нея голова болит... Отец сначала не обратил на это внимания. Голова у нея болела и раньше по временам. Но это проходило.
          — Нет, как то особенно болит... Еще так никогда не болела... Вот тут... Она указала на верх головы.
         У Будяка помутилось в глазах. Точь-в-точь также начиналась эта ужасная болезнь и у его сыновей. Почти этими же словами говорили и ея братья за несколько месяцев до смерти. Ничего больше Будяк не видел: ни людей, ни пристани, ни списка тюков...
         А затем, к ужасу Будяка, началось именно то, чего он так боялся. Таня заболела. Доктора разспрашивали о смерти его сыновей, о жене, о его родителях и родителях жены. Они с интересом слушали все, что он говорил, иногда удивлялись и долго говорили между собой непонятными для Будяка выражениями. О жене Будяк еще мог что-либо сказать.
         Но что он мог знать о своих родителях, которых никогда не видел и о которых ничего не слышал.
          — По всей вероятности, это наследственное, слышалось иногда Будяку в разговоре докторов. Он этого не понимал. Слыша однако это слово чаще и чаще, он спросил, что оно значит.
          — Это значит, что в роду у тебя так вышло, такой закон, что.... не жить твоим детям на свете да и только. Так Бог хочет.
         Что оставалось делать Будяку?
         Когда на обширном, переполненном могилами кладбище большого приволжскаго города, в углу, забелел новый могильный курган над его Таней, он проклял день и час своего рождения и бросил службу. Служить было не для кого. Себя он мог прокормить кое-как. А служить он мог бы. Он был в расцвете сил. Ему в это время было только сорок лет. Но он сильно похудел, стал горбиться. Волосы начали быстро седеть и скоро стали как молоко. На вид можно было ему дать за пятьдесят.
         Будяк впал в тоску. Питаясь подаянием, он начал ходить по святым местам и побывал во многих монастырях, молясь за своих деток и за себя.

III.

         Прошло десять лет.
         Был месяц март. Весна только что пробуждалась, и ея первые дни были очень хороши. Солнце уже было близко к закату. Наступили холодные морозные сумерки.
         По дороге к селу Триграни шел мужик, сильно сгорбившись и с палкой в руке.
         После долгих странствований Будяк заскучал по родным местам и задумал посетить их. Итти по дороге было очень неудобно. Шли частые дожди со снегом. Дороги были размыты. Впереди показался тригранский густой лес. До села оставалось верст пять-шесть.
         Медленно шел Будяк, шлепая по грязи и изредка подымая глаза, чтобы удостовериться, что он идет по дороге. Его ничто не развлекало. Он узнавал старыя места, и ему горько было от сознания, что ему не удалось пристроиться и жить, как живет большинство. Жизнь самаго беднаго, но уютно устроившагося в своем семейном быту крестьянина представлялась ему завидной. Были минуты, когда ему хотелось бы умереть, но Бог смерти не давал. Чаще всего он думал о своих детях и о дочери особенно. Порой его уста, помимо его воли, выкрикивали имена детей. Он вздрагивал и быстро оглядывался по сторонам, не слышит ли его кто-нибудь. Но никого не было. Было тихо, только журчали лесные ручейки, да ранния птички, предвестники весны, щебетали свою позднюю вечернюю песню. Убедившись, что он один, он шел дальше, понурив голову. К его сапогам приставало много грязи, но он как бы не чувствовал этого и подвигался вперед своей обычной походкой.
         А то вдруг крупная слеза выкатывалась из-под длинных, отяжелевших ресниц. Он вытирал ее рукавом своей сермяги, громко сплевывал, на минуту выпрямлялся, вздыхал и шагал дальше. Будяк особенно боялся, чтобы кто-либо не заметил, что он плачет. Он стал дичиться людей. Люди как будто стесняли его, словно он был в чем-либо виноват перед ними. Он стал даже как-то особенно смотреть на людей.
         Когда ему удавалось заметить, что кто-нибудь шел ему на встречу, он всегда сворачивал в сторону и или обходил встречнаго, если можно было, или пережидал, когда тот пройдет. Но не всегда удавалось избежать встречи. Часто прохожие встречались с ним, смотрели на него и с удивлением проходили, оборачиваясь некоторое время и глядя ему в спину. Кто-нибудь спрашивал даже, куда Бог несет. Но Будяк не отвечал. Какое было кому дело до того, куда он идет.
         Не замечал он и устали. Он шел медленно, покойно и равномерно, как ходят люди, которым все на свете постыло, все безразлично.

IV.

         Вот наконец и тригранский лес. Зашумели верхушки сосен и в весеннем воздухе заговорили на своем, непонятном для людей, языке. Будяк, входя в лес, оглянулся кругом, постоял минуту, как будто особенно что-то вспоминая...
         Ему почему то показалось на секунду, что в лес не стоило бы входить. Какое-то тяжелое предчувствие теснило его грудь и задерживало шаги. Но у Будяка всегда было так тяжело на сердце, что он не придал значения этому своему, неизвестно откуда налетавшему настроению.
         Сосновый лес задумчив. Темныя думы становятся мрачнее в темном лесу.
         Вечерния сумерки спускались быстро на землю, окутывая все предметы полумраком.
         Будяк поднял глаза и очень удивился, когда совершенно незаметно наткнулся на женщину, которая сидела на меже и, как казалось, не то спала, не то, очень уставши, отдыхала. Глаза у нея были закрыты. Она была еще не стара, но усталость и, должно быть, тяжелая жизнь сильно старили ея лицо. Одета она была очень бедно. Близ нея лежала небольшая грязная котомка.
         Они встретились так, как встречаются люди, чувствующее, что им, увидевшим друг друга, нельзя не заговорить. Было что-то роковое и общее в вопросительно-недоумевающем выражении их взглядов: в странном выражении глаз Будяка и пугливом этой женщины... Они должны были заговорить, хотя, быть может, ни та ни другая сторона этого не желала.
         «Что то знакомое, где то я ее встречал»... быстро пронеслось в голове Будяка. Будяк заговорил первый.
          — М.м...... здравствуйте... далеко еще до Триграни? спросил он, хотя хорошо знал, что село близко.
          — Нет, совсем близко, версты три или четыре.... за лесом тут.... ответила женщина, вглядываясь в прохожаго и тоже стараясь припомнить, где она раньше его видела.
          — Откуда?
          — Я...... я..... Женщина чувствовала, что у нея от страннаго взгляда этого прохожаго человека заплетается язык. Я сама оттуда. Я... я тамошняя.
         Прошла минута в молчании.
          — А тебя откуда Бог ведет, спросила она робким, неуверенным голосом, чувствуя, что этот вопрос неприятен прохожему. И она вдруг стала бояться, сама не зная отчего.
          — Я... так... иду в Триграни, ответил Будяк, произнося слова себе как будто под нос и повернувшись к женщине почти спиною. Он не хотел глядеть на нее.
         Той показалось очень странным, что совершенно неизвестный ей человек идет в ея родное село, и что она не знает, кто он, к кому идет и как его звать. Любопытство превозмогло в женщине состояние страха, и она тем же неуверенным, как бы обезсилевшим голосом полюбопытствовала, к кому он идет.
          — Я... иду дальше.... не в Триграни, а в Спас.
         Она знала и это село и спросила, к кому из спасских он идет.
          — Да так... ни к кому, путался Будяк, незная, что ответить. Но, минуту помолчав, прибавил: там к одному знакомому, Степану Кравцу.
          — К Кравцу?... удивилась женщина. Но.... но он умер!
          — А, умер?... давно?
          — Да уже два года тому назад!
          — Ну, все равно... К Петру Бережному!
          — Господи Боже мой, и этот тоже умер! всплеснула руками женщина и сама вся затряслась. Что это он к покойникам идет?
         Неприятно стало и Будяку.
          — Царство им небесное, — прошептал он... А Пантелеймон Петрук живет?
          — Этот живет.
          — Ну так я к нему.
          — Петрука я знаю, сказала женщина. Он выдал свою дочь недавно за Степана Стеця.
         И она, довольная, что нашла, наконец, какой-нибудь предмет для разговора, начала разсказывать о том, что Пантелеймон выстроил в Спасе новую хату, и что хозяйство у него идет хорошо, и вообще все, что можно было разсказать о Пантелеймоне, она разсказывала. Ей очень хотелось говорить. Когда говорится, не так страшно. Ей стало легче. Все-таки человек слушал ее и, значит, некоторым образом подчинялся ей. А она очень боялась воли этого человека. Инстинктивное стремление подсказывало ей, что этот человек обладал какой-то непонятной для нея силой подчинения.
         Будяк, казалось, внимательно слушал все, что говорила женщина. Но на самом деле ему было решительно все равно, новая ли хата у Пантелеймона или старая, хорошо ли у него идет хозяйство или плохо.
         Кончила женщина свою речь и ожидала, что ея слушатель поддержит разговор, начнет тоже говорить о чем-нибудь. Но так как он молчал, то это молчание показалось ей очень загадочным. Ей очень хотелось взглянуть на него. Но какое-то чувство не позволяло... Наконец, все-таки любопытство превозмогло, и она взглянула.....и затем мгновенно, несмотря на усталость, поднялась и стала собираться итти дальше. Она боялась еще раз столкнуться с этим странным выражением глаз Будяка, мысли котораго были очень далеки от собеседницы. Иногда во время разсказа женщины он вздыхал. И в этом вздохе выливалась накопившаяся годами злоба и недовольство на самого себя, на людей и на весь окружающий мир.
         Будяк тоже встал. Он словно очнулся и оглянулся кругом.
          — Это тригранский лес? спросил он, пристально глядя на лес, как будто первый раз его видел.
         Я уже говорила тебе, сказала женщина еще тише, наклоняя голову ниже и ниже, словно ее сверху кто-нибудь пригибал к земле.
          — Я ничего... — сказал Будяк, вполне угадывая смысл тревожнаго настроения, выражавшагося и в лице и в движениях женщины. «Кто ты такой? Зачем ты так смотришь?» говорило это выражение и все движения старухи.
          — Я иду издалека, повторил Будяк, желая в свою очередь вызвать старуху на разговор. Я давно тут не был. У меня тоже было хозяйство... Быть может, я буду жить у Петрука.... А если не примет, то так.... пойду дальше куда-нибудь...
         Он путался в своих словах. В тоне его речи все-таки звучало доброе желание разсеять подозрение женщины относительно своей личности. Но выходило иначе. Взглядывая украдкой на сдвинутыя брови Будяка и его манеру говорить угрюмо, она чувствовала себя еще тяжелее.
          — А ты не бойся! сказал Будяк с какой-то особенной, горькой улыбкой. Я знаю тебя: ты — Сидориха. Я сейчас только припомнил.
          — Да. А ты, ты кто?
          — Я, если слышала, Будяк.
         Женщина вздрогнула. Еще бы ей не слышать? «Душегуб» пронеслось быстро в ея мыслях. Эта кличка укрепилась за Будяком с того дня, как он ушел из Триграни, похоронив своего второго сына.
         Несколько минут они шли молча. Будяку хотелось узнать, куда ходила Сидориха, и он спросил ее об этом.
          — Много пришлось выходить: в город, к земскому с бумагой ходила. Прошение ему носила. Дело у меня из-за земли. Землей то я владею... Ну, когда Парфен мой был жив еще, царство ему небесное, про землю никто не спрашивал. А как умер прошлым летом, тут и началось дело. Как с этой землей быть, можно ли ее на бабино хозяйство оставить, или миру ее передать? На миру сказали на двое: кто говорит оставить за бабой, а кто и на том стоял, что не гоже бабе землю давать, нужны мужския руки. Вижу я, что незадача мне приходит и стала просить и писаря и батюшку: помогите мне на милость Божию, не дайте ходить на старости по миру. Не для себя прошу.... бабе много ли нужно? а для детей, все для них, для сироток то... Трое их у меня осталось. Как стала я просить, и смягчился мир. Пускай, говорить, за сиротами земля остается, мир не обеднеет, а их то жаль, сироток-то. Так и постановили. Да земский не захотел утвердить. Не согласен, чтобы у меня общественный надел был. Вот мне и посоветовали итти к земскому и просить его, чтобы земля осталась за мной... Пятьдесят верст туда, да назад... шутка ли? И марку велели купить. Марку земский не взял. Назад с собой несу. Ой, что то тяжело говорить... Остановилась женщина, переводя дух.
         Будяк сначала не особенно внимательно слушал, но потом заинтересовался и спросил, чем же кончилось ея дело.
          — А Бог знает. Ничего неизвестно. Сказал земский, погляжу, говорить, посмотрю, если можно, то и оставлю. А шутка ли, итти туда да назад такую даль, да еще тратиться?.. Взяла я из дому восемь гривен на дорогу, на свое прокормление. Да никак не решусь их расходовать. Жалко... Думаю, лучше домой принести. Деткам что-нибудь куплю. А мне много ли нужно? Захочется есть — попрошу под окном у добрых людей. Кто даст кусок хлебца, а кто и молочка... ну и сыта... Пообносилась я маленько... Меня за нищую как есть принимали. Вот в городе.... так там уж трудно. Никто ничего не дает без денег... Ну, думаю, тут мои восемь гривен и уйдут. Ан нет, не ушли. Двадцать копеек только истратила, да и то на забаву для ребят своих, по игрушке им купила, а для себя ни-ни... Ой тяжело что то итти. Остановилась она опять.
          — А чем же ты кормилась?
          — Монастырь там есть, в городе. Туда послали меня. Там и кормили. А шестьдесят копеек осталось, вот тут.
         Она указала рукой на узелок, в котором были спрятаны неизрасходованныя деньги. Узелок висел у нея на шее.
         Сидориха чаще и чаще останавливалась и кашляла, хватаясь за грудь. Порой она очень тяжело дышала.
          — Ох, и устала же я... устала... Доплестись бы только Господь Бог дал в добром здоровье. Не знаю, как там дома, здоровы ли мои соколики ненаглядные.
          — Это дети то твои, что-ли? — резко, оборачиваясь к Сидорихе, спросил Будяк.
          — Так, так род.... и не договорила. Встретив глаза Будяка, она пошатнулась, но скоро совладала с собой. Детушки сиротами после отца остались. Отец от холеры умер... прошлым летом умер. Детки не одни, с ними остался старик, мой отец.
         Разговаривая о своих детях, она назвала их поименно. Старший был Петр, второй Иван и третья Татьяна.
          — Тат-ья-на! крикнул на весь лес Будяк, забывшись, грубым и странным голосом.
         Сидориха сильно вздрогнула. Будяк сделал несколько шагов вперед и обернулся к отставшей женщине. Их взгляды встретились. Не сморгнув, несколько минут Будяк глядел своими черными пронзительными глазами, впившись помимо своей воли в стоявшую перед ним тощую, хилую фигуру старухи. Сидориха тоже смотрела на него. Но ничего не понимала... Ея взгляд принимал неподвижный вид. «Шестьдесят копеек... шестьдесят копеек»... полусознательно шептали ея уста. Еще секунда.. Она зашаталась и тихо, полусадясь, полупадая, повалилась на песок.

V.

         Будяк быстро подошел к ней.
          — Ты чего?.. Сидориха!
         Ответа не было.
          — Сидориха, Сидориха!
         Он нагнулся над ней. Глаза усталой женщины в упор глядели на него из под нависшаго на ея лицо платка. Губы судорожно сжались.
          — Что с тобой? Ты слышишь, родная?
         Молчание. Сидориха неподвижно лежала. Мысль о неожиданной смерти женщины молнией пронеслась в голове Будяка. Он бросился на колени и ближе нагнулся над нею.
          — Пить бы мне... водички... шестьдесят копеек... еле-еле шептали ея уста.
          — Сидориха! метаясь кругом, закричал Будяк таким голосом, от котораго мог бы проснуться, кажется, мертвый в могиле.
         Но ответа уже не было. Лишь верхи сосен шумели да какая-то ночная птица отрывочно, как из бочки, гудела в соседнем болоте, и ея звук зловеще разносился по окрестности. Будяк не замечал раньше этого звука.
         Неизвестно откуда поднялся вдруг ветер, налетел волной и сильно закачал верхушками высоких сосен. Густой шум пошел по лесу. Будяк схватил руку Сидорихи. Рука быстро холодела. Не было сомнения, что женщина отходит. Будяк, теряясь, начал изо всей силы трясти ее. Маленькая головка слабо держалась на шее и безсознательно качалась из стороны в сторону.
         Будяк взял эту жалкую головку обеими руками и стал в нее всматриваться, широко расширяя свои глаза и впиваясь ими в бледное маленькое лицо. Оно было покойно, без признаков жизни. В глубоких впадинах виднелось два совершенно открытых глаза с безцветными помутившимися зрачками... Он попробовал разомкнуть уста неизвестно для чего... Челюсти были сильно сжаты. Палка также крепко держалась в руках.
         «Боже мой, Боже мой!», шептал про себя Будяк. «Упокой, Господи, ея душу!».
         Он оглянулся кругом. Никого не было. Глухой рокот ветра усиливался на верхах сосен. Набежал порыв посильнее... Где-то поломались сухие сучья и упали вниз. Пивикала какая-то птичка, составляя необыкновенный дуэт с вытьем болотной птицы, которая не переставала отрывочно гудеть.
         Глухой стон отчаяния вырвался из его груди, когда он понял наконец в надлежащей полноте все, что случилось.
         «Я, ей Богу... я ничего»... говорил он, подымая глаза к небу... «Шла, шла... и померла... Бог свидетель. Бумагу несла и шестьдесят копеек... А я... я — ничего».
         Ночь спустилась на землю и вступила в свои права. Небо было чистое. На нем заискрились мириады звезд. Порой бежала тучка и закрывала на минутку звезды. Но быстрый ветер уносил ее далее...
         Не зная, что делать с трупом, он взял умершую женщину на руки и понес. Так прошел он с полверсты. Ему хотелось сейчас же принести ее в село, чтобы показать сейчас, сию минуту, что она умерла без всякой причины и не от него. Ему хотелось, чтобы все сейчас же убедились, что он тут не причем... Но до деревни было еще три версты. Он устал и положил труп на песок.
          — Гей, гей! нет ли кого? крикнул он изо всей силы.
         Но в ответ лишь ворон, качаясь на ветке, каркнул ему, потом полетел, встряхнув с ветки целый ком снега.
         Постояв минутку-другую, он решил итти в село. Сидориха была уже страшна для него. Он боялся прикоснуться к ней. Ему показалось, что она шевелится. Прежде так желавший ея движения, он пришел бы теперь в ужас, если бы она зашевелилась и поднялась. Убедившись, что мертвая лежит покойно, он отвернулся, перекрестился и быстро ушел вперед. Палка в его руке конвульсивно вертелась по сторонам. Ноги подкашивались и не повиновались. Он весь шатался, как пьяный.
         Пройдя несколько, он услышал за собою явственное шлепание шагов. Обернулся. Никого не было. «Господь со мною и ангелы Божии!.. Сила Божия, спаси меня!»... Он непрерывно крестился и быстро несся дальше. Опять сзади шаги и еще явственнее. Вот-вот его кто-то настигает. Мало того, ему слышится, как бы голос старой Сидорихи: «бумага... земский, дети... шестьдесят копеек»... Холодный пот выступил у него на теле.
         Неизвестно, что было бы с Будяком, если бы лес был длинен. Но, к счастью для Будяка, вдали посветлело. Меж соснами на западе показалась красная полоса поздней вечерней зари на темном небе. Еще-еще и лес кончится. Мысль о близком конце леса оживила Будяка. Он прибавил шагу. Выйдя из лесу, он окончательно ослабел. Ему стало душно. Но Будяк не замечал этой устали, не останавливался, шел вперед, раздумывая о случившемся и не находя причины странной смерти Сидорихи.
         Чем больше он раздумывал, тем больше убеждался, что совершилась воля Божия, что никто, только один Бог, что пришла в этот час смерть, Сидориха померла, что и не будь он с ней в это время, она все равно померла бы в тригранском лесу.
         «А может быть и не умерла бы, вдруг приходило ему в голову. Кто знает, если бы не я»...
         «Да, да, если бы не ты»... шептали верхушки кустарников, мимо которых бежал Будяк. И его опять бросало в пот.
         Во всех мыслях, какия приходили когда ему в голову, было что-то недодуманное... что-то неясное для самого Будяка... Этот непонятный, недоговоренный остаток мысли не давал ему покоя и создавал в его груди какое-то томительное чувство, таинственно подсказывавшее, что именно он виновник ея преждевременной смерти.
         Когда вдали во тьме весенней холодной ночи ясно обрисовался темный силуэт изб села Триграни, Будяк весь лихорадочно задрожал... Все его соображения, которыми он так убедительно старался оправдать себя в своих глазах, моментально испарились из его головы. Из всех его дум была ясна только одна: люди узнают, что Сидориха умерла при нем, и он должен быть в ответе. Он остановился в тяжелом неопределенном раздумьи, снял шапку и вытер свой потный лоб. Ветер дул ему прямо в лицо и в безпорядке ворошил седые волосы на голове.
         «Бежать разве, бежать отсюда?» подумалось ему... Тем более, что никто его тут не видел, никто и не предполагает, что он мог вернуться. Но куда бежать? И зачем? Впереди было село, бежать пришлось бы назад через этот лес... около нея. А над всем этим, словно черная туча, висела одна мысль, что если люди как-нибудь узнают, что он был тут при смерти старухи, и его поймают... Будет хуже. Уж лучше разсказать все, как было. В вихре самых мрачных предположений последнее было лучшей, отрадной мыслью. Он глубоко вздохнул, снял шапку и сказал: «Пусть будет, что будет», и, шатаясь, пошел в село.
         В селе было безлюдно. Все уже спали. Будяка провожали лишь собаки своим неугомонным лаем.
         «Куда зайти? К кому? Где переночевать? Кому бы разсказать?» Во всех избах было уже темно. Но, идя дальше селом, он заметил в одной окраинной избе единственный, слабо мелькавший и как бы потухавший огонек.
         «Слава Богу, еще тут не спят!»... И он направился к избе.

VI.

          — Дедушка, а дедушка! А скоро мама придет? безсчетный раз спрашивали дети — Гриша и Ваня.
          — Придет, придет! Уже недалеко! отвечал старый дед, утешая внуков.
         Дед, на котораго Сидориха возложила заботы о своей семье, сидел на скамеечке и плел лапти. Он дремал и еле попадал лыком, куда нужно.
          — Подложи-ка лучинки, родной! — светлее будет! — сказал он, подымая свои усталые глаза на старшаго внука, Гришутку, и зевая.
          — Сегодня придет? Правда? спросил Гришутка, кладя щепку в огонь.
          — Уже недалеко и калачей принесет, гостинцев даст! — повторял все в одной и той-же фразе свой ответ старый дед.
          — А лошадку принесет?
          — И лошадку принесет, за то, что Гришутка послушный.
          — И узду на лошадку? — спросил младший, Ваня.
          — Как же... и узду, и все, что нужно... все принесет.
         Мальчики задумались. Мысли о лошадке и узде несколько оживили их лица, измученныя продолжительным и томительным ожиданием.
         На полатях спала Таня, и ея мерный храп раздавался в избе. Мальчики ни за что не хотели ложиться. Они знали, что сегодня должна притти мать, и решили дожидаться.
          — Спали бы вот... как Танюша... Завтра раньше встали бы. Гостинцы не пропадут.
          — Мы, дедушка, еще посидим... Нам с тобою хорошо. Нам спать еще не хочется. Мы подождем маму.
          — Идите, заворчал на них дед, а то в самом деле мама разсердится, когда увидит, до каких пор вы не спите. Ступайте.
         Но на детей, знавших нестрогость приказаний дедушки, эти слова не производили никакого впечатления. Мальчики попрежнему задумчиво сидели и зевали.
         Деда начало безпокоить продолжительное отсутствие Сидорихи. По его разсчетам, она должна была еще вчера вернуться. Но вчера не пришла. Он был уверен, что она придет сегодня и терпеливо ждал.
         Уже Гришутка собирался спать на полатях и, накрываясь дедушкиным зипуном, в сотый раз переспрашивал деда, какая будет лошадь, да и дед тоже подумывал уже лечь, как на дворе залаяла собака. Дед торопливо отложил работу в сторону. Гриша радостно закричал: «Мама! — мама!» Дед безпокойно глянул в темное окно, но ничего не увидел. Он знал только, что собака не должна бы так лаять. И какое-то тяжелое предчувствие чего-то очень недобраго шевельнулось в его душе.
         Дверь заскрипела, отворилась и, при слабом мерцании лучины, на пороге, словно привидение, показалась высокая, полусгорбленная фигура Будяка, метавшаго глазами из стороны в сторону. Выражение его лица было ужасно. Руки дрожали, как в лихорадке. Он сам еле стоял.
         Дед невольно пошатнулся. Гришутка визгливо вскрикнул и грохнулся на пол. Дед бросился к мальчику. Ваня уже успел задремать.
         Будяк водил своими блуждающими глазами по избе и недоумевал. Собака завыла на дворе. Лучина в камине слабо трещала. В сенях дул ветер.
          — Кто ты? спросил дед, держа на руках Гришутку.
          — Я... не бойтесь, слава Богу, заговорил тихим, но очень дрожавшим голосом Будяк.
          — Мама, мама, лепетал не то в обмороке, не то в каком то странном забытьи Гришутка, часто и тяжело дыша. Дед положил его на лавку.
         Будяк, казалось, не понимал, что делается в избе. Он рад был, что видит, наконец, перед собою людей.
         Опустившись в изнеможении на край лавки, он качал головой и говорил про себя безсвязныя слова, из которых дед ничего не понял. Через минуту-другую Гриша очнулся и поднялся.
          — Где мама? Мама! говорил он плачущим голосом. Его крик разбудил Ваню и Таню, и они все в один голос кричали: «Где мама, где мама?»
         Будяк догадался, что попал в семью Сидорихи. Холодныя капли пота выступили у него в глубоких морщинах на лбу. Он страшно побледнел и трясся. А дети все звали маму.
         Так в гнезде маленькие птенчики тревожно пищат, инстинктивно предчувствуя несчастье с матерью. Дед метался и не знал, что делать.
         Будяк не мог дальше переносить этой картины. Он некоторое время крепился, но не выдержал и на всю избу истерично зарыдал, как рыдают сильные люди, у которых горе долго, долго крепнет, прежде чем выйдет наружу. Затем он, не говоря ни слова, встал с лавки и скорее инстинктивно, чем сознательно подошел к двери и трясущимися руками начал искать выхода. Несколько раз нащупывал он задвижку, но задвижка выскальзывала у него из рук, и он не мог отворить. Наконец он открыл двери и ушел. Собака залаяла сильнее. Дед успокоил детей. У Гриши начался сильный жар и бред.

VII.

         В конце деревни стояла полуразвалившаяся рига с остатками соломы. Тут Будяк провел ночь.
         Ранним утром односельчане, проходившие тригранским лесом, наткнулись на труп несчастной Сидорихи. Труп перенесли в село. При нем нашли бумагу на землю, игрушки для детей и шестьдесят копеек медью.
         Нашли и Будяка. Он разсказал все, как было. Ему сначала не поверили. Прибыли полицейския и судебныя власти. Его арестовали. Началось следствие. Впрочем, следствие не могло выяснить точнаго состава преступления. Побоев и каких-либо знаков насилия на теле не было найдено. С своей стороны Будяк показывал правдоподобно и искренно и ни в одном показании не запутался.
         Признали, что Сидориха померла от слабости организма, вызванной чрезмерным утомлением и отсутствием хорошаго питания. Будяка все-таки присудили к церковному покаянию. Хотя он был таким образом и оправдан в подозрении, но не был покоен. Он все время мучился угрызениями совести. Смерть Сидорихи и болезнь Гришутки не выходили у него из головы. Он считал себя все-таки причастным этому несчастью. С тех пор он сделался еще задумчивее, еще молчаливее. Были дни, когда от него трудно было добиться живого слова. Встречи с ним избегали сами крестьяне.
          — Уйди, ты, отсюда, ужасный человек! От тебя люди гибнуть! Ты — душегуб! говорили ему не стесняясь, и заставили уйти из села.

VIII.

         Иван Сидоров, младший сын Сидорихи, жил своим хозяйством. Он имел уже свой надел, избу и хозяйство. У него была жена и свои маленькия дети. Земли досталось ему мало, и он с семьей жил бедно.
         Однажды, тоже поздним вечером, зимой, когда молодая жена хлопотала у печи, Иван щепал лучину, а маленькия детки играли, — постучался кто-то в окно и попросил впустить его в избу.
         Вошел Будяк. Черты лица его мало изменились. Глаза были те же. Но он сильно постарел и как то почернел. Лицо уменьшилось. Морщины стали глубже и чаще. Но зато волосы были еще пышнее и серебристое. Только брови попрежнему оставались такими же черными.
          — Не бойтесь... я только на минутку, сказал он гробовым голосом. Помните, когда Сидориха умерла, — царство ей небесное... так я с той поры не знаю покоя... Семнадцать лет уже прошло... по разным местам ходил и, наконец, к вам пришел. Мне хочется что-нибудь для вас...
         Он торопливо высохшими старческими руками развязал мешок и достал оттуда узелок с деньгами.
          — Вот весь мой заработок за последние годы... Понемногу я зарабатывал, но все-таки тут набралось... Тут несколько сот рублей... Возьмите это... Это я для вас... Возьмите...
         Как ни отговаривали те, но Будяк стоял на своем. Он говорил, что если деньги будут взяты, он умрет покойно. Сидоров взял деньги. Взамен их он предложил Будяку жить у него до смерти. Будяк поблагодарил, но жить не остался. На другой день все село знало, что приходил «душегуб». Люди поспешили к Ивановой хате поглядеть на него. Но его уже не было.
         Он ушел и с тех пор не появлялся больше в Триграни. Куда он ушел и где кончил свою жизнь — никто этого не знает. Но народ и до сих пор вспоминает Будяка, не только как душегуба, но и как добраго человека, у котораго было хорошее сердце.
         Должно быть, не мало на свете таких людей, как Будяк. Кажется, и хорошие это люди, и никому худа не делали, а не везет им. Нет им счастья на земле. Почему на их долю выпадает больше бед и несчастий, чем другим, — один Бог знает. Может быть на том свете им будет лучше.

Богдан Степанец

 

ПРИМЕЧАНИЯ

1) Так в простом народе называется дикое растение, в роде чертополоха, растущее обыкновенно у заборов в сорных местах.

 

Богдан Степанец. Душегуб // Зорька. Журнал для детей. 1905. № 7. С. 38 – 65.

 

 

Подготовка текста © Павел Лавринец, 2012.
Сетевая публикация © Русские творческие ресурсы Балтии, 2012.


 

Федот Кудринский    Обсуждение

Проза     Балтийский Архив


© Русские творческие ресурсы Балтии, 2012